Изменить стиль страницы

- Антошик! Ты, Виктор, позволил бы так? И в замок еду, а замка нет. И не будет. И пусть не будет. Виктор! Виктор!

- Что, Антошик? Да куда же мы?

- Мы сюда, Дорофея Михайловна. Мы в этот монастырь.

Подслушал приказ издалека. Сказал. Замолк. Приехали.

Высаживая из санок, прибавил, себя ли, ее ли успокаивая:

- Ни меня, ни тебя здесь не знают.

- Добро пожаловать, барин, Антон Макарыч. Все справил. Барышня, здравствуйте. Не сестрица ли будете?..

На крылечке старик сторож. Шапку снял. Кланяется. Испуганно взглянула на Антона. Глаза отвел усмешливо. Шепнул:

- Не беда. Идем.

Вошли.

- Ах, как хорошо! И самовар...

- Это, Дорочка, келья.

- Так точно, барышня. Келейки здеся раньше-то были. Келейки. А самоварчик я у дьячка.

- Дедушка. У меня там в санках кулечек. Внеси-ка. Вышел.

- Антошик! Он знает. Он расскажет.

- Кому? Что? Узнал на деревне, что один я в Лазареве, ну и величает. Тебя не знает.

Не целовал прижавшуюся девушку. Хмуро в сумерки заоконные вглядывался.

- Вот он, кулек. Распаковать прикажете?

- Нет, нет. Сами.

Помялся у двери. Вышел. Дверь припер.

- Вот одни мы с тобой, Антошик. Подожди, шубку сниму. Тепло здесь. Чай пить будем... Милый... С морозу... Ну, рассказывай по порядку, что произошло. Все, все. Мне Яша всего не говорил. Сам, говорит, он расскажет... Бедный мой... А Раиса мамаше...

- Раиса мамаше!.. Мамаша Раисе!.. Что Раиса мамаше?.. Раиса вот Дорочке-сестрице не велела со мной видеться. Сейчас с войском своим налетит, монастырь приступом возьмет и... И милостей своих лишит...

- Антошик...

- Что Антошик? Не могу я... Надоело! И там Раиса Михайловна, и здесь Раиса Михайловна. Не семилетний.

- Что ты? Что ты? Ведь я же ничего не сказала. Ну, не будем об этом говорить. Ну, успокойся. Какой ты нервный стал Антошик...

Рукой ласкала руку его. Молчаливо стали пить чай. Вот редкие слова. Но не весело. И удивляясь, и сердясь, почуял Антон зарождающиеся-поднимающиеся слезы. Так хотелось обнять ее слабеющею рукой, на грудь ее голову положить и плакать, шептать-выкрикивать слова оскорбленной души. Но в сумерках заоконных, в алеющем небе далеком-низком слышал крики трубные, приближающиеся. Упреки ли? Призывы ли?

«Силою ли врагов душа оскорблена твоя? Не слабостию ли твоею?»

«Виктор! Виктор, сильный, великий брат! Ты ведь никогда не плакал».

Слышал слухом души. Ее словами отвечал.

- Встал.

- Дорочка. Погуляем по монастырю. Скоро совсем стемнеет.

- А никто нас не увидит?

Не отвечал. Шубку снял с гвоздя. Помог надеть.

Смутно помня пути монастырские, снегом и предночною мглою быстрою сбиваемый, вел куда-то. Свободнее дышалось. Гордость победы близкой нахлынула. Дорочка плечом прижималась. Где-то в камнях стены слова подбадривающие прохрипели.

Весело стало. Руку ее близкую часто сжимая и свою отдавая ласке той руки, заговорил громко, по переходам замка своего ведя избранницу свою. Говорил, спрашивал о грядущих днях.

- Как же твои курсы, Дорочка? А?

- Ты ведь знаешь.

Грустно так, тихо сказала. И руку не поласкала.

- Что знаю! Знаю, что ничего тут невозможного нет. Я осенью в университет. И ты поезжай.

- Милый. Нельзя.

- Что нельзя? Ты про деньги? У меня деньги есть. Да нам и без тех денег хватит. Вместе жить будем. А то втроем с Яшей. Для экономии. Яша в Петербурге останется. Впрочем, не надо с Яшей... Хочешь, Дорочка, со мной жить? Всегда. Хочешь вдвоем?

- Антошик, милый, конечно, хочу. Но нельзя. Нельзя.

- Вот смешная! Почему нельзя?.

- Да совсем нельзя. Подумай...

И начав говорить без веры в возможность счастья, так, чтоб на час потешить-помучить себя словами, живущими в счастье том, она, с веселым, с юным и несомневающимся идя во мраке неустрашающем, мыслила:

- Конечно, возможно. Конечно, возможно... И мы ведь любим друга друга.

Но хотелось еще слов уверенных, смеющихся над призраками. И сладко было. И чуть стыдно: племянник он; он мальчик. И говорила, боясь слова свои показать убедительными, боясь отпугнуть ангелов, владеющих ключами чудес:

- Совсем нельзя. Подумай о мамаше...

- Это о которой? О Раисе Михайловне или о верхней бабушке?

-...Да, о бабушке. Не пускает она, замуж выдать хочет. Ну, да это... Ну, убегу я на курсы. Если и без тебя, что Раиса сделает? А? А ведь у нас Сережа очень болен. Боюсь за Сережу. Плох, плох... А если с тобой... Ты ведь знаешь наши дела... И дом, и все; все ведь...

- Знаю. Брось! Поедем и все тут. Осенью поедем. На курсы прошение готовь.

Чуть склонился. Поцеловал. Правдой ли, обманом ли чуемым околдованная, поцелую отдалась надолго, не по-обычному. И стояли на снегу во мраке галереи, стены которой уж не держат своего потолка.

«Она моя. Она моя. Смотри, Виктор, далекий. В новую жизнь мы идем».

И пили губы сладостное веселие.

- Потом поедем, Дорочка, в Италию... К Виктору. А домой никогда я не вернусь. С тобой буду жить. Мы поженимся.

- Антошик! Как же? Этого нельзя.

Спросил, голосом показав, что не понимает:

- Как нельзя?

- Да ведь мы... мы близкая родня. И еще... и еще... я старше тебя, Антошик. Знаешь, на сколько лет старше...

- Ты, Дорочка, глупенькая.

Шапкой снег смахнул с белокаменной скамьи. Усадил. Сел. Губы к губам приблизил. Пили сладостную муку неберущуюся вконец,

«Смотри, Виктор! Где ты, Виктор? Вот невеста моя».

Отдавалась поцелуям, как волнам набегающим размеренно, нескончаемо. Руки отрывались от рук и искали, и искали, и не находили. Глазам темно. Темно.

- Темно. Пойдем домой, Дорочка... Домой?

Рассмеялся.

- У нас еще нет дома, Дорочка... Все равно. К старику пойдем. Самовар. И ты ведь есть хочешь... Вот мы и заблудились. Но это хорошо...

Осмотрелся в привычной тьме. Вспоминал, из которого входа вошли сюда, в круглые бессводные стены часовни ли погибшей, дворика ли, башни ли.

И в одном из проходов бессводных в тьме встал кто-то на снегу. Он... он... Оглянулся Антон на Дорочку. Не видит. Молча прокричал:

- Виктор! Виктор!

Повел, шатаясь и спотыкаясь, в другой проход, говоря Дорочке, чтоб слышала:

- Вот мы и заблудились. Вот мы и заблудились.

И слышал приказывающий голос. И страшась, убегал от него, исходящего из того вон коридора.

Дошли-добежали до огонька за стеклами промерзшими. На крылечке рассмеялись, поцеловавшись кратко.

- Ты бы, дедушка, чайку попил. Я тебе сейчас наливки.

И, пропустив Дорофею, старика задержал, за рукав ухватив. Шептал:

- Мы переночуем. Можно?

- Отчего нельзя?

- Ш! Ну, довольно. Иди.

В шубке своей, в шапочке Дорочка глядела на близкую лампочку глазами круглыми, минутою новою испуганными.

- Дорочка!

- Антошик. Зачем все это? Ничего не будет. Вижу. Нельзя, нельзя.

- Опять нельзя! Что переменилось? Что переменилось?

- Поди сюда, Антошик мой, милый мой...

И не Антон, но будто Виктор мечтанный подошел к ней. Сильным, решившимся был. За плечи взял. Поцелуем новым обжег-захотел. На дубовый ларь повлек-уложил.

Думала-шептала:

- Что это? Что это? Антошик! Антошик!

И целовала страстно. И не давалась.

- Дорочка! Дорочка!

Сгорал. Мучительно-радостно трепетал-спрашивал, призывая кого-то. И сгорал, сгорал, насыщенный любовию. И вот второй срок. И затих, уже обиженный, обожженный морозом невзятой жертвы любви. На плече Дорочки любимой затих.

И говорила она:

- Кажется, мне пора, Антошик. Посмотрел бы ты на часы. Поезд...

- Поезд? Поезд? Прошел твой поезд. До утра ты здесь. До семи. Заметалась. Встать хотела. Осилить рук ею не могла. Жалобно глядела ли, думала ли, сказала ли - не знала тогда:

- Антошик, милый. Не могу я. Пусти. Домой мне. Есть поезд. В одиннадцать пять есть. В одиннадцать пять. Проводи. Успеем.

Говорила, не веря в то большое, что было в ней. Поверила и забоялась. Разверилась и стало пусто. И так же боязливо.