Изменить стиль страницы
Прколятый род. Часть II. Макаровичи _187.jpg

IX

Все то же, все то же. Гадко. Два дня прошло, а кажется много. Гадко. Гадко в душе Антоши.

С того вечера не шел наверх. Как всегда, приходили звать обедать в пять часов, приходили звать ужинать перед полночью.

Говорил:

- Принесите сюда.

И никого не видал из своих; только слуг. Раза два выходил из дому. Ненадолго. Так хотелось пойти к верхней бабушке. Повидать Дорочку. Но и не хотелось того мучительно.

«Мaman была уж там. А если и не была, непременно что-нибудь предприняла еще. Кроме того...»

И жизнь этих двух дней была жизнью львиной комнаты. И чувствовал Антон тело свое избитым сплошными орнаментами тяжелых стен своих, любимых так недавно.

О Дорочке думать больно. Мечтать о свидании с нею стыдно:

«Не велели мальчишке, и не идет... О, слабость жалкая! Ведь были же люди!»

И по корешкам книг взгляд ведет злобно-завистливый.

«И не только были. Везде они и теперь. Виктор вот... А я...»

И вглядывается в себя Антон. Дни в себе недавние видит и боится вызвать пред собой Дорочку.

Тот вечер, когда решился и когда как бы кто-то обманул его и обидел. Дальше - скучный, сонный и упрямый день; чего-то ожидающий вечер.

Пытается решить и не может, откладывает. Длинная ночь. Читал книгу и не помнит как заснул. И еще день, поздний, умирающий. И еще вечер. Низкие красноватые стены. Полутьма. Один. Ни с кем не говорил. Дверь почти всегда заперта ключом. Вечер. Медленный, звенящий. Ни с кем не говорил. Ни даже с Татьяной Ивановной. И понял, что ждет толчка. И усмехнулся. Понял, что слаб.

Но много говорил с братом Виктором, с далеким, чудесным, долгие годы устрашающим охранительницу крепости. Часто начинал Антон беседу с далеким. И прошептав первые слова, с кресла срывался, ибо, казалось ему, видел страшное. И ходил тогда от стола к двери. И вот останавливался перед камином.

Черно-мраморный камин зияющий ловил блуждающие по далекому взоры его. И останавливался перед черным. И на черную львиную пасть надкаминную глядел неосмысленно. И посреди комнаты стоя, продолжал беседу с братом. И спрашивал. И выжидающе молчал. И заслышав ответ, руку вверх поднимал порывисто. И тогда иногда звеном цепи скрипел зашибленный голубь церковный. Брат же, далекий чудесный герой, отвечал всегда:

«Уйди из этого дома».

Иногда же, гневный, шептал громовым шепотом-шуршаньем:

«Не уйдешь, дурак!»

Но редко был он неласковый, далекий, чудесный брат-герой.

Звенит вечер. Сидит у стола злой на тех людей и на себя.

«Когда же? Когда же? И кто это сделает, если не я».

И то хочется, чтоб кончилось так, то хочется, чтоб кончилось иначе. Но далекое знает, чего хочет юноша. А проклятая слабость-робость не уходит, она здесь, они вдвоем живут в этом склепе; она с ним, с Антоном; она тихо смеется, узнав, что он понял ее.

Вот долетел далекий говор сверху, сквозь потолок. Далекий, и смолк. Тихо в львиной комнате. Одинокая слабость смеется в Антоне. Она злая, как избалованная кошка. Замахнулся на нее палкой, а не убил, даже не тронул. И она смеется.

Измученный, сидит перед двумя огнями свечей. И извивается усмешка на губах столь юных.

- Но разве она моя?

Громко сказал, взглянув без думы в зеркальце, подарок дяди - папы крестного. В кожу записной книжки вправлено зеркальце. Ко дню именин подарил. В том вон кармашке полусотенная серия обычная лежала, купоны вперед отрезаны. Как всегда. Аккуратен он, дядя Сема.

В зеркало то глядел. И не хотел видеть то лицо, и нового возжаждавший хотел. И дивился, видя лицо чернобровое, мужественное. И улыбнувшись, - а улыбка странным ликом отразилась - сказал:

- Наша возьмет.

Но стало стыдно. И стало страшно. Нужно делать что-то. Что? И встал, и стал ходить из одного угла в другой, чтоб чувствовать, что живет. И долго мертвыми глазами львы со стен и старики с дверей глядели, как живой бродит по их склепу. Долго. И мыслей не было, но сознавал, что станет сильным, когда нужно будет.

Сел. Засмеялась кошка. Шепчет:

«Когда же?»

«Страшно. Страшно. Ведь я один. Зачем так тихо здесь? Так мертво?»

Сказал ли, подумал ли. И стал озираться, стал прислушиваться, и сразу мучительно больно задергалась щека. И все озирался. Долго. Давно хотел перестать и не мог, и все озирался, вглядывался в темноту углов, выискивал что-то. И мучительно прислушивался. И не мог перестать, и щеку дергало все больнее. Один. Один. Никого. Скользнул взглядом по золотым крыльям святого духа. Неподвижный, повис и не глядит в ту сторону, где Антон. Тогда встал, взял со стола книгу побольше, чтоб достать до него, и тронул, раскачал блестящую птицу. И сел Антон. Летает под потолком кругами птица. И смотрел. Не так мертво в любимом склепе. Долго кружит, но вот усталость одолевает. Круги меньше. Вот чуть качается. Стало скрипеть кольцо.

Но вот слышит голос. Не понял где. Опять и громко. Да. Его имя. Голос оттуда, из-за двери, но не в соседней комнате, дальше. Еще раз. Уже ясно.

«Неужели это он? Как будто его голос».

И сорвался Антон с кресла.

- Я здесь!

И отпер дверь. Далеко, на пороге лестницы, стоит со свечой. Вглядывается Антон. Он. Дядя Сема.

- Я здесь. Идите.

- А ты посвети.

Пространство съедает его голос, и голос тот звучит иначе.

По лестнице сошел со свечой. А здесь, в незнакомом месте, и со свечой боится. Или забыл, что пришел со свечой. Возвращается Антон, навстречу со свечой идет, с зажженной.

- Здравствуй.

- Здравствуйте.

Правые руки их коснулись. Вдвоем идут с двумя свечами. Дядина свеча в большом стройном подсвечнике, в бронзовом, в чеканном. И думает Антон:

«Из спальни. Так вот где было совещание».

Молча пришли.

- Ты не закрывай.

Антон, входя, по привычке хотел закрыть дверь.

- Как у тебя темно... Что ты наверх не идешь?

И замолчал. Голос, как всегда, тихий, задумчивый. И стал бесшумно ходить вдоль окошек и с любопытством быстро оглядывать все в комнате, часто невольно останавливая взгляд на голубе, который еще качался.

В этой комнате Семен не был ни разу. Ни разу за те годы, что здесь живут. Ранее был, вероятно, но здесь было тогда пусто. И вот внимательно осматривается. Он любопытен. Ходит вдоль стены бесшумно, ничего не задевая, и не говорит. Только все чаще вертит головой, и при этом у него в горле хрип:

-Э-э!

Как бы слегка откашливается. Таков тик его. Так дергает его через две-три минуты, когда Семен спокоен. Но вот он ходит, ходит, осматривается, а голова дергается, вертится, и он все резче, все суше откашливается.

- Э-э! Э-э!

Семен вертит головой и гримасничает так, как будто тесный воротник нестерпимо режет его шею. А воротник он носит отложной, широкий.

Оба молчат. Антон стоит, опершись о спинку кресла, и через стол смотрит, как прыгает безволосый череп на открытой худой шее. Но вот дядя Семен заговорил, продолжая ходить вдоль окон.

- Как у тебя темно... Ты бы лампу зажег.

Думает Антон, что бы сказать. И говорит:

- Все равно.

- Темно так.

- Хотите лампу?

- Зажги.

Говорит тихо, ласково. А в глаза не смотрит. Старался ни разу не взглянуть с тех пор, как пришел.

Белый шар лампы осветил комнату. Семен осмотрелся еще и при новом освещении.

- Ты разве всегда со свечами здесь? Ты лучше лампу. Что свечи жечь?..

Говорит, сам в далекое глядит. Совсем тихо говорит. Думает о другом. Вот задумался крепко, грустно. Глубоко в черепе сидящие глаза, кругло открытые, внимательно смотрят и ничего не видят. А сам ходит, ходит бесшумно. И безволосая сухая голова не дергается.

Но вот остановился, вспомнил что-то свое, осмотрелся и быстро задул свою свечу, которую, входя, поставил на стол у кровати.

«А! Третья свеча. Долго же он не замечал».

То Антон тускло мыслит, появлением дяди выхваченный из круга заколдованного, уже милого.