- А, может, их-то вера дониконовская лучше нашей еще?
- Так-то вы, Доримендонт Яковлевич! Завтра же на вас донесу.
В испуге закрестился быстро-быстро. А нотариус лицо строгое показывает.
- Да вы уж, прошу вас, не шутите так.
Привстал. Пиджачок рыжий спереди обдергивает.
- Да я и не шучу-с. А вот брючки у вас опять не в порядке-с.
У другого конца стола гость редкий, Корнут, дремлет со стаканом красного вина в руке. К вечеру всегда дремлет Корнут Яковлевич. Вино красное пьет, над столом головой кивает; случается, захрапит, особенно охотно тогда, когда шум голосов кругом. Проснется, хлебнет вина и размеренным голосом важным в беседу вступит. Но скоро глаза тяжелеют, голова тяжелеет, на ладонь левую клонится. А правая еще раз успеет поднести к нафиксатуаренным усам стакан вина красного. И заснет-задремлет Корнут важный. Но не больше, чем на минуту, на две. А кругом него голоса. Без людей не может уснуть Корнут. Страшно ему. Это он, Корнут, Гервариуса нашел и за собой всюду в карете своей возит и до утра не отпускает. Корнут важный, кавалер разных орденов, сам никогда не смеется, но любит смех слушать, засыпая, так же, как и крик-говор. Гервариус же и смеется, и болтает без умолку. И других смешит сугубо.
- Как же! Господин Гервариус, он же нотариус.
А нотариус Гервариус и контору свою нотариальную прикрыл. Корнутовы дела ведет. Первое доверенное лицо.
Вбежал Макар с веселым говором. Семен от «Ведомостей» головы не поднял. Корнут сладко всхрапнул, усом длинным скатерть царапает.
Глаза тоскливые от журнала иллюстрированного поднял тут же сидевший петербургский студент Яша. Скучен Яша в этот свой приезд. Даже с матерью лень ему ссориться. По дому бродит. В комнате прежде любимой, там наверху, не сидится. Со скуки с отцом пытался пререкаться. О бесцельности лазаревских построек говорил опять. Но так вяло, так нехотя, что Макар Яковлевич даже не раскричался.
Скучно Яше.
«Ну, вот и университет кончаю. А дальше что? Адвокатствовать? Гроши последние с бедняков тянуть? Да и какой дурак мне в этом городе дело поручит, когда на отца все пальцами показывают, а меня мальчишкой помнят, да и теперь, поди, мальчишкой считают».
И украдкой злобный взор упер в белую жилетку отца. Разговор с ним последний вспомнил. Слова его недоуменно-непреклонные.
- Как, в Петербурге? Как, в Москве? Конечно, здесь жить будешь, когда кончишь. Или дом мал? Отцу помогать будешь. У отца дел выше головы. Как в котле киплю. Мы отцу помогали. А деньги, так и быть, те же давать тебе буду. Хоть не следовало бы. На всем на готовом будешь.
Злой глядит теперь на белый жилет отца. И нудно ему.
А под залой двухсветной, шум над головой своею слыша лишь как шорох крыл мышиных, сидел Антон в комнате своей, после Виктора ему доставшейся.
Строитель назначил той комнате быть кабинетом хозяина-дельца. Первый этаж. От парадного подъезда близко. Рядом библиотека. Шум-суета дома-дворца, если его даже полным-полно населить, пройдет мимо этого покоя.
Но не сделалась комната кабинетом хозяина. Макар Яковлевич по одному своему второму этажу бегает. И в столовой, как в кабинете своем. И открытые двери, и снующие мимо слуги ничуть не мешают строительно-хозяйственным его думам.
- Некогда мне по лестницам бегать!
А в «кабинете» поселили Виктора. А ныне там Антон.
Она низкая, эта комната. Пол ее квадратный. Десять шагов и десять шагов. Встав на стул, можно достать рукою потолок. Из-за Александриной старинной стройки пришлось первый этаж дворца низким оставить. Три окна в одной стене, три окна с цельными стеклами. Напротив среднего окна камин, черный, мраморный, и он украшен черною мраморною головой льва. Этот лев злой, зубы его оскалены. Черным мрамором охвачена вся комната снизу до высоты пояса. И только черный камин выступает за эту черту, и единственная дверь, тяжелая, черного дерева, блестящая. Обе створки ее плотно закрыты, и с них смотрят в комнату рожи черных стариков. Над черным поясом мрамора тяжелые алебастровые орнаменты серо-красного цвета, сплошь до потолка. А в углах, близко к потолку, громадные головы львов. Эти львы угрюмые, в крепко сжатых пастях своих они держат гирлянды цветов.
А тяжелый серо-красный потолок на серо-красных Стенах давит и их, и Антона, потому что серо-красные орнаменты его так крупны, так тяжелы, что могли бы быть в куполе собора. Антон же может дотронуться до них, встав на стул. На крючке, в середине потолка, вместо лампы висит голубь, святой дух; он большой, деревянный, золоченый. Еще Виктор снял его из алтаря старой лазаревской церкви; поп уступил голубя. Долго голубь висел в церкви, теперь его крылья широко распахнулись под тяжелым серо-красным потолком, и он едва не касается когтями головы Антона, когда тот проходит под ним.
В глубоком большом кресле сидит третий сын Раисы Михайловны у громадного, заставленного и заваленного стола. Одним узким концом он у стены и далеко вытянулся в комнату, так что правое крыло святого духа над другим его концом. Две свечи горят. На другом, на круглом столе лампа с ярким шаром.
Сидит, ничего не делает. Думает. Зол, и левая щека подергивается все болезненнее.
Сидит и глядит на свечи. Вот встал, не заметив того. Ходит от закрытой двери мимо стола в дальний угол, где под львиной головой шкаф железный вделан в стену, искусно окрашенный. А дверь почти в углу, близ той стены, где три окна. Так долго. Думает. А щека прыгает. Ходит и подчас квадрат рассохшегося паркета скрипнет под ногой.
Вот стоит и смотрит на яркий шар лампы. Минуты звенят. Прикрутил фитиль. Мигает. Погасла. Только две свечи. Сел к столу; огонь их закачался.
Две свечи. Любит так. И редко лев из своего угла смотрит в упор на яркий шар.
Две свечи. Здесь серо-красный близкий потолок пестреет яркими пятнами рельефов и глубокими черными пятнами теней рядом с ними. А там дальше, над дверью, мягкая тьма съела рельеф потолка, съела углы стен. Но львы из углов смотрят; только стали еще угрюмее, как бы решили молчать. А рожи стариков на дверях и лев на камине, черные-черные, смотрят бликами. И сотнями золотых искр смотрит святой дух. Тяжелые мягкие кресла, тяжелые мягкие стулья стали еще тяжелее и как бы немного вошли в пол. Вон у среднего окна поднялся мольберт. Он похож на силуэт гильотины. Лапы-листья растений черные, черные и большие. Они шевелятся около окон, потому что под ними идет труба отопления. Они шевелятся и как живые скребутся о занавески.
Стол заваленный, заставленный. И Виктор тоже любил, чтобы книги не в шкафу. Только левая четверть стола свободна. Здесь, у стены сидит теперь Антон. То на свечи взглянет, то в комнату, в Викторову комнату, в ее мир, в ее мертвую жизнь.
Все полно здесь воспоминаниями о Викторе далеком, о бунтующем. Много здесь вещей Викторовых. И мольберт этот его.
И многие думы Антона, юноши стройного, с чуть пробивающимися усиками, зародились здесь в алебастровом львином склепе потому лишь, что здесь жил любимый брат, первый бунтарь, осиянный теперь ореолом мученичества неразгаданного и воли дикой.
Зол Антон в тот вечер. Как и много уже вечеров.
Две свечи. И они вместе, все трое. А вокруг них темные барельефы. Дрожит щека, и опять звенят минуты. И так долго. Но вот усмехнулся. Это могли и видеть, и слышать львы, если бы они могли. Усмехнулся, потому что мысли решили что-то без него. И понял это. И взял лист бумаги, взял перо и написал:
«Если через полчаса вы не пришлете мне перехваченных писем, я навсегда уеду из этого дома».
Написал, посмотрел. Да, так. Больше ничего. Положил в конверт, запечатал сургучом, написал на конверте имя матери. Письмо лежит. Минуты летят бесшумно. Щека не дергалась.
Посмотрел на часы. Двенадцатый, почти еще одиннадцать. Рано. За ужином все вместе; ровно в двенадцать. Интереснее. Что-нибудь может выйти еще.
Думал так, потому что уже смеялся. Смеялся бесшумно, смеялся изменившейся душой.
Просто. Почему не так? Конечно, так. Опять часы. Рано. Ну, это-то все равно, конечно. Кресло отодвинулось. Встал. Кнопки звонков направо от камина.