Изменить стиль страницы

Пришелец с той стороны

Вот сижу я с вами, вспоминаю службу на заставе. Многое забылось, померкло, затаилось в уголках памяти. Но и поныне не угасло ощущение тревожной обстановки на границе. Поиск за поиском, засады, связанные с ними переживания.

Не раз и не два приходилось мне схватываться смертным боем с агентами иностранных разведок — шпионами и диверсантами. Малопочтенная эта публика, со всей ответственностью могу сказать, практикует такие ухищрения и комбинации, что только диву даешься. Кажется, нет предела вероломству их и коварству.

Судьба так распорядилась, что к одному такому делу я имел самое непосредственное отношение. История эта, мне кажется, довольно любопытная, и постараюсь рассказать все обстоятельно.

Те двое, которых мы с Бобровым взяли в лесной сторожке, были, нет сомнения, матерыми разведчиками, что называется, птицами большого полета. Они имели при себе портативный радиопередатчик, миниатюрный фотоаппарат, кассеты с микропленкой и иную шпионскую технику, не говоря уже про кучу денег, паспорта и трудовые книжки (разумеется, фальшивые) на разные фамилии. Не забыли снабдить их и ампулами с цианистым калием. Эти «конфетки», как их называют между собой господа лазутчики, были предусмотрительно зашиты в воротники рубашек и предназначались на случай захвата или провала. Но они не воспользовались ими. Вероятно, надеялись отбиться, уйти. Да мы с Бобровым поломали все их планы и расчеты.

И тогда я считал, и сейчас того же мнения, что особого героизма не проявил и подвигов за мной не числится. Но высшее начальство, видимо, думало иначе, потому что мне за ту операцию дали в порядке поощрения краткосрочный, как говорят в армии, отпуск.

Когда мне объявили об этом, я почувствовал себя просто на седьмом небе. Побывка! Большое это поощрение для солдата.

Родные, увидев меня, сами понимаете, несказанно обрадовались. Поцелуям, радостным слезам и объятиям не было конца. Что ни говори — пограничник, чуть ли не героическая личность!

Тяжеловато жилось после войны, но мне отвели самую мягкую постель, в тарелку подкладывали самые сладкие куски. Не знали, куда посадить, чем еще угостить.

Но вот схлынули первые восторги, все рассказано-пересказано, и я решил пройтись по селу. Тщательно побрился, наодеколонился, подшил свежий подворотничок и при полном, что называется, параде вышел на деревенскую, поросшую, как обычно бывает, подорожником и спорышей улицу.

Походил, посмотрел, послушал — и до того горько стало на сердце, что в пору завыть. И раньше знал я из писем, что редкую семью не задела война, что во многие дома пришли скорбные «похоронки».

Но сейчас своими глазами увидел осиротевших, потерявших отцов ребятишек, доверчиво льнущих к каждому мужчине, увидел молодых, рано поблекших вдов, выполнявших натруженными руками такую тяжелую крестьянскую работу, что и не всякому мужику по плечу.

Встретился с друзьями детства и юности, с кем когда-то учился в школе, ездил в ночное, работал прицепщиком на тракторе, мастерил самодельные радиоприемники…

Встретился, а лучше бы и не встречаться. Говорил я с ними, отводя глаза в сторону, замирая от жалости, делая вид, что не замечаю костылей и зашпиленных булавками штанин, не вижу култышек вместо рук, лиц, обезображенных шрамами, ожогами.

Рядом с ними почему-то чувствовал себя неловко, скованно. Будто уличили меня в чем-то постыдном, недостойном, словно виноват был, что не убили меня на фронте, что целы у меня руки и ноги, что сам я такой рослый, здоровый и крепкий.

Никто в селе наверняка так не думал, но мне казалось, что в глазах у всех тех многочисленных вдов и сирот, калек и инвалидов застыл немой укор.

Но не будешь же всем и каждому доказывать и объяснять, что я не выбирал, где служить, что в свое время рвался на фронт, да и на границе не санаторий и не дом отдыха, там тоже стреляют и гибнут солдаты…

Такие вот мысли одолевали меня в те дни. Другой, может, махнул бы рукой на те размышления и укоры совести, но я счел за лучшее отсиживаться дома, как можно реже показываться на людях.

И теперь, много лет спустя, могу признаться, что почувствовал некоторое облегчение, когда срок отпуска подошел к концу, настала пора уезжать.

…Вернулся на родную заставу. Поздоровался с ребятами, доложил начальнику про возвращение и со всех ног, бегом к своему Кубику.

Если б вы видели, как он меня встретил! Обычно спокойный, выдержанный, он извивался всем своим туловищем, тыкался холодным влажным носом в руку, лизал пальцы.

«Ну успокойся, успокойся!» — уговаривал я, растроганный столь искренней преданностью.

Кубик не сводил с меня светло-коричневых глаз и в них стояла тревога: «Не оставишь меня снова, хозяин, не уедешь? Конечно, никто меня не обижал, Мельничук исправно кормил и поил, но все же без тебя было очень тоскливо…»

Я чесал у него за ухом (он любит это) и рассказывал про отпуск. Кубик внимательно слушал и, хотя не понимал моих слов, но по интонации голоса хорошо распознавал, что говорю я о чем-то ласковом, душевном, приятном.

Собаки очень ценят ласку и внимание, как, впрочем, и люди, и платят за них сторицей. Вместе с тем, поверьте моему опыту, остро чувствуют неискренность и фальшь.

Приходилось видеть инструкторов, которые вроде бы и не обижают своих овчарок, а вот на ласку скупились. Лишний раз не погладят, не дадут лакомства, не поиграют в свободное время. Отношения строго официальные, черствые и холодные. Дружбы нет. Где уж тут быть подлинному контакту, когда собака понимает хозяина с полуслова, угадывает его желания по выражению лица, по едва сдвинутым бровям…

То, о чем я говорю, далеко не пустяк, как может показаться на первый взгляд. В работе, в службе, уверяю вас, это крайне важно.

«Собирайся, Кубик, — сказал я и взял щетку. — Выкупаю тебя, почищу. Ведь я точно знаю, что не давался ты Мельничуку в руки».

И вот мы на берегу пруда. Кубик уже успел окунуться и, подбежав, отряхнулся, обдав меня брызгами.

Я притворно нахмурился. «Дисциплинка, вижу, у тебя ослабла, — укоризненно говорю. — Сам в иле вывозился и еще хозяина своего забрызгал».

Кубик виновато отвел глаза, смиренно опустил голову. Будто хотел сказать: «Прости, я же нечаянно…» Стало жаль его. «Ну ладно, прощаю», — произнес я.

Этих слов было достаточно. Он мгновенно преобразился и закружил вокруг меня.

Тихо. Над нами склонилась остролистая красавица верба. Не шевельнется ни один листок. В воде отражаются застывшие в голубом небе кучевые облака, плавает веточка, а по ней ползет, ищет спасения какой-то жучок…

Мимо нас медленно бредут, возвращаясь с пастбища, колхозные коровы. Увидев Кубика, на минуту сбиваются в кучу, смотрят на него большими круглыми глазами. В них — покорность и грусть.

Тихо и спокойно у меня на душе. Ни о чем не хочется думать — просто любоваться картиной мирной жизни.

На заставе ждала новость: выходные для личного состава отменены, старшина, собравшийся в отпуск, оставлен до особого распоряжения.

Никто нам ничего не объяснял, но все понимали, что охрану границы переводят на усиленный вариант и майор из штаба отряда появился у нас не случайно.

Мы знали этого моложавого, среднего роста, плотного офицера. Продолговатый рубец на подбородке придавал лицу его суровое выражение, но человек он был не злой, душевный.

Вечером, на боевом расчете, майор предупредил о повышенной бдительности, поскольку ожидается заброска лазутчиков.

«Где они попытаются пройти, когда и сколько их, — сказал он, — сообщить не могу, так как сам не знаю и никто у нас не знает. Но то, что прорыв готовится, — данные достоверные. Абсолютно достоверные», — многозначительно подчеркнул.

Меня с Мельничуком назначили в «секрет». Я был доволен таким напарником. Смелый солдат, отважный, старательный. Надежный, одним словом, товарищ.

Местность на левом фланге участка, где нам предстояло нести службу, заболоченная, заросшая камышом.