XXI
У мужиков дела продолжали оставаться все в том же неопределенном положении: землю не переделяли, полей как следует не обрабатывали, — все ждали, что переменится что-то. В чем должна была совершиться перемена и когда именно, никто не знал, но так как все было плохо и тесно, то все знали, что рано или поздно перемена должна произойти.
И так как время было промежуточное, между посевом и сенокосом, то употребляли его или на разговоры у завалинок, или копались на дворах, мастеря что-нибудь.
Бабы в это время ходили к бабкам лечиться. А старушки, нацепив на спину котомки и взяв на руку странническую корзиночку, обшитую холстиной, тянулись по большим и проселочным дорогам с высокими палками в руках на богомолье, к какому-нибудь угоднику за много верст, ночуя под придорожными ракитами и с зарей снова поднимаясь в путь. Только и было это нерабочее время, когда вспоминали, как следует, о болезнях тела и души.
У иного уж давно на руке загноилась громадная рана, но в рабочую пору стыдно как-то было тратить время на такие дела. И потому пользовали дома своими средствами: мазали тестом, кислотой, присыпали сахаром толченым, пока не вываливалась кость или струпьями не покрывалось все тело. Тогда только обращались к коновалу, который, кроме своих прямых обязанностей, занимался частной практикой и отличался свирепыми методами леченья.
Потом, как на грех, по всей деревне стал ни с того ни с сего валиться народ. В одной избе лежало двое в жару и беспамятстве, в другой — четверо, а в иных избах даже напиться подать было некому.
— Вот всегда это время вредное какое-то: подойдет, так и пошло косить, — говорили мужики, — роса, что ли, такая падает, а может, напускает кто.
— Только бы дознаться, все кишки бы выпустили.
Коновал ходил по дворам, мазал всех подряд мазью, от которой больные дня по два лезли на стену, клал ногами на восток и брызгал какой-то водой. Так как он за это ничего не брал и делал только в силу непреодолимой страсти к лечению, то ему не препятствовали делать, что угодно. И только просили, чтобы мазал полегче.
— Чем злей берет, тем лучше, — говорил недовольно коновал, — нежные очень стали.
В своем лечении он придерживался исключительно собственного усмотрения, докторов презирал и почти ненавидел за то, что они пишут что-то непонятное на бумажках, требуют чистоты и дают лекарства, которые приготовляются в городе у всех на виду в аптеке.
И когда из города приехал доктор, которого прислало начальство, коновал обиделся и засел дома.
— Пусть теперь хоть подохнут, — сказал он и прибавил: — Еще больше напущу. Хоть это чужих рук дело, а еще и от своих прибавлю.
Приехавший доктор, осмотрев больных, сказал, что прежде всего надо бояться заразы и соблюдать чистоту.
— А то у вас бог знает что, — прибавил он, оглянувшись в избе кругом, — вишь, развели…
Мужики тоже оглянулись, обведя глазами стены и потолки, но ничего не увидели и не поняли, что они развели.
Привезенные лекарства долго болтали и смотрели на свет, сомневаясь относительно того, что они какие-то бурые, а не светлые, как вода, которую дают все знахарки. И когда со страхом давали больному, то сейчас же спрашивали, едва только он успевал проглотить, лучше ему или нет. А когда тот слабеющим языком говорил, что не лучше, опасливо отставляли лекарство подальше и, махнув на него рукой, говорили:
— Бог с ним…
А кровельщик добавлял:
— Если тебе на роду написано жить, так тут, хоть какая болезнь будь, — нипочем не возьмет, а если уж определенно помереть, тут никакими лекарствами не поможешь.
Старик же Тихон говорил:
— На все воля божья. Господь дал, господь взял…
Но, если микстуру хоть пробовали пить, зато порошки прямо высыпали от греха подальше на улицу, да еще закладывали это место камнем, чтобы скотина не подлизала. Докторские лекарства смущали всех главным образом тем, что никогда не видно было сейчас же вслед за принятием их никакого действия, и потому было неизвестно, что это лекарство делает. Снадобья коновала, хоть и драли до живого мяса, зато действие их было на глазах: откричался дня два — и ладно. Здесь было все ясно и потому не страшно.
Старушки тоже, скрывая свои операции от коновала, мазали всех направо и налево маслом от угодников, брызгали святой водой и ходили к житниковской богомольной спрашивать, какому святому молиться от этой болезни, чтобы не напутать и не потерять даром времени.
А многие старички даже отказывались от помощи, так как считали грехом всякое леченье — из соображения, что, может быть, господь хочет пред лицо свое светлое их взять, а они будут тут упираться и мазями мазаться.
— Если тебе господь послал, то терпи. Может, он душу нашу окаянную очистить хочет или к своему престолу ее взять.
— Когда долго не болеешь, — говорила старушка Аксинья, жена Тихона, — то ровно залубенеешь вся. А как сподобит господь поболеть, так душа ровно и просветлеет вся.
— Как же можно, — соглашался кто-нибудь, — без этого нельзя, без болезни вся душа шерстью обрастет.
— Ежели совесть перед богом чиста, — говорил, стоя с своей высокой палкой, Тихон, — то никакой мази тебе не нужно. Иди смело, ежели господь призывает. Для худого не позовет…
И когда приходили заразные болезни, то валились все подряд, потому что считали постыдным и нехорошим отстраняться от больных, пить и есть из разных чашек, как будто больные стали погаными оттого, что заболели.
— Ежели уж пришло, чашкой не спасешься, — говорил Степан, — а человека обидишь. А Тихон прибавлял:
— Около одной чашки прожили со своей старухой, около нее и помрем…
Умерших обмывали, служили по ним панихиды и, отдав последнее целование, хоронили в прохладной тени старых берез среди покосившихся крестов, на месте вечного упокоения, где стоит среди травы и зелени вечная тишина, куда надлежит и всем лечь в определенный богом срок.
XXII
О том, что Воейков продает имение и уезжает в дальние края, мужики узнали тотчас же и поэтому относились к усадьбе и к тому, что в ней находилось, так, как будто хозяина уже не было.
Постоянно бродили по развалинам ребятишки, бабы, раскапывая ногой или палочкой мусор и отыскивая там что-то. И видно было, что каждая найденная ими полунегодная вещь, вроде ржавой железной оси и лопатки, доставляла им большое удовольствие тем, что она даром досталась.
Помещик видел все это и не запрещал. Вероятно, ему было неловко запретить: подумают, что он из жадности не дает. Ни себе, ни людям.
Иные бегали даже из дальних деревень, сделав вид, что пришли в лавочку, и, как будто невзначай завернув в усадьбу, рылись в мусоре и щебне часа по два.
Иногда кто-нибудь говорил:
— И что за народ глупый, — бежит за десять верст, свои дела бросает. Полдня ухлопает на это, а найдет всего какую-нибудь подкову старую.
— И подкову надо покупать, — возражал другой, — а тут она готовая попалась. Все равно ей было пропадать-то.
— Не одна подкова, — добавлял третий. — Вчерась мужичок из слободки, говорят, машинку какую-то нашел.
— О? Пойтить поискать себе, — сейчас же отзывался тот, который только что удивлялся глупости народа.
Иногда кому-нибудь и действительно попадалась недурная вещь, если он не ограничивался раскопками на местах разрушения, а наведывался мимоходом в сарай или в конюшню.
Благодаря этому Митрофан теперь только и делал, что искал что-нибудь, удивляясь и рассуждая сам с собой, какой это нечистый тут орудует, что вещи на глазах точно смывает.
Каждый, увидев в конюшне на деревянном крюку, вбитом в бревенчатую стену, уздечку или хомут, рассуждал так: хозяин все равно уезжает, ему теперь эта уздечка не нужна. Ты не возьмешь, другой возьмет, потому что ведь это такой народ: разве он тебе упустит, что плохо лежит? Так лучше самому взять, чтобы худому человеку не доставалось.
А там приплелся и Захар Алексеевич. На чей-то вопрос, что ему понадобилось, он сказал, что пришел дровец раздобыться. И сначала, чтобы показать, что ему ничего не нужно, подбирал щепочки. А потом, оглянувшись, не видит ли кто, добрался и до распиленных дров. После этого, чтобы далеко не ходить, перешел на частокол, который проходил недалеко от его избы, и стал дергать сухие колья из него.