Изменить стиль страницы

LI

Митенька Воейков встал в одно прекрасное утро и сказал:

— Ну ее к черту!.. Я больше не могу. Разве можно при таких уловиях работать над собой, когда кругом какой-то сумасшедший дом с этой войной. Придется отложить.

Таким образом, внешние условия опять подставили ему ножку, что означало самый несомненный крах…

Положим, это было для него не редкость.

Но прежние его отказы от взятого направления жизни совершались всегда во имя чего-нибудь нового. Теперь же стало ясно, что нового уже ничего не было.

И что могло быть еще нового? Он совершил все, что было в его силах, исчерпал все пути жизни.

К 30 годам он прошел столько этапов и столько сбросил с пьедесталов всяких святынь и заветов, что другой человек не сумел бы сделать и в две жизни. И у него в настоящем уже не осталось окончательно никаких святынь, ни заветов, ни стержня жизни.

От самого себя уже ничего нельзя было ждать; весь жар души выгорел, не создавши никакого дела. Теперь можно было только сидеть и ждать чего-нибудь извне.

Он устал от колоссальных масштабов, от борьбы теоретической и принципиальной, и ему казалось теперь недосягаемым счастьем быть каким-нибудь скромным служащим, хотя бы у того же правительства, чтобы только существовать, не быть вечно от всего отрезанным, без определенных занятий, не краснеть и не путаться в объяснениях при чьем-нибудь вопросе об его занятиях и социальном положении.

Потому что действительно без основательных объяснений человеку не очень высокой ступени развития совершенно нельзя было понять, что он такое.

Он помещик, но презирает помещиков, как эксплуататоров, и краснеет, когда его причисляют к этому сословию, хотя живет доходом с земли.

Он православный, но он из протеста в официальных бумагах никогда не отвечал на этот вопрос и в церковь не ходил.

Он русский, но всегда чувствовал неловкость и как бы стыд за это.

Он человек самых свободных воззрений, духовно стоящий на стороне всего передового, но он активно не принимал никакого участия в деятельности передовых партийных людей, во-первых, потому, что они узкие люди, а во-вторых, потому, что их деятельность связана с реальной борьбой и насилием, чего он не мог принять и даже испытывал страх и робость.

Ни один пункт его социального положения, предусмотренный в официальных бумагах, не подходил к тому, чем он был в действительности. Но и в действительности он в одном месяце был тем, чем совсем не был в другом.

Вот от этого и было тяжело, оттого и хотелось свалить с себя бремя общих вопросов и заняться каким-нибудь скромным делом. Тем более что это скромное дело, наверное, дало бы ему сознание права на существование, чего у него не было.

Но начать с маленького, сделаться, например, сельским учителем было стыдно на виду у знавших его людей; они сказали бы:

— Летал орлом, а сел курицей.

И разбить о себе установившееся мнение, как о человеке свободном, — это было страшно. В особенности когда он думал об Ирине, которая ждет результатов его последнего направления.

Если бы уехать куда-нибудь подальше на новые места, где его не знают.

Можно было бы работать в передовых партиях, но он, кроме обычных причин, не мог до сих пор конкретно определить, какого он направления.

Отдаться делу войны, делу защиты родины?

Но он не признавал войны и принципиально не мог принять в ней никакого участия. Кроме того, он боялся и содрогался при виде крови и всякого страданья, его угнетал и расстраивал всякий вид грубой борьбы.

Так что он чувствовал себя в положении человека, который сделал весь ниспосланный ему судьбою жизненный урок, и больше ему делать в этом мире было нечего.

Во время этих рассуждений ему принесли записку от Ольги Петровны, которая просила его заехать, удивляясь, куда он пропал. При этом писала, что у нее есть для него кой-какой сюрприз.

Дмитрий Ильич сначала испугался, что ему придется ехать, как пугается человек, размотавший все свои деньги, а его приглашают туда, где может это позорно обнаружиться.

Но тут ему пришло соображение, что ведь Ольга Петровна человек другой ступени сознания, и для нее все его устремления и провалы, вероятно, совершенно не важны. У него был другой судья, с которым бы он побоялся теперь встретиться лицом к лицу, это — Ирина. А к Ольге Петровне было бы даже хорошо поехать.

— Теперь — все равно… — сказал Митенька, махнув рукой. — Поеду.

LII

Когда он подъезжал к дому Тутолминых, он старался угадать, как встретит его Ольга Петровна после того, что произошло между ними. И почему она прислала за ним? Может быть, она его полюбила и, может быть, объявит, что расходится с Павлом Ивановичем для того, чтобы жить с ним, с Митенькой?

Ему стало на мгновение страшно при мысли о том, что это сделается тогда известно всем. Но того, что его ожидало в действительности, он ожидал менее всего.

Когда он раздевался в передней, рядом с которой был кабинет Павла Ивановича, — где он ночевал когда-то, — горничная сказала ему, что барыня у себя в будуаре. Он пошел туда.

Ольга Петровна лежала на кушетке.

При входе его она отложила французский журнал, который просматривала, и повернула завитую пышную голову к нему. Она молча смотрела на него и так же молча, но не спуская с Митеньки глаз, подняла свою холеную руку с золотой змейкой, обнаженную до локтя, и протянула ему для поцелуя.

— Что вы смотрите так на меня? — спросил, смешавшись, Митенька, не зная, какой взять тон.

— Я хочу получше рассмотреть человека, для которого я совершенно неинтересна, — сказала Ольга Петровна, подвинувшись и как бы давая гостю место около себя на низкой кушетке.

— Вы говорите то, чего совершенно нет, — сказал Митенька.

А сам думал о том, что дома Павел Иванович или нет? И можно ли ему говорить иначе, чем просто знакомому. Вдруг он что-нибудь скажет, а в другой комнате сидит Павел Иванович.

Но спросить у Ольги Петровны он не решался, так как в ней всегда было что-то, что заставляло бояться стать в глупое положение при малейшем неловком шаге.

— Вы забыли сюда дорогу? — спросила Ольга Петровна. И ее тон был опять такой, что трудно было разобрать: шуточная в нем ирония, в ответ на которую ее можно так же шутливо обнять и успокоить поцелуем; или нешуточная, при которой руки, протянувшиеся к ней, рискуют обнять пустое место. От этого неопределенного, двоящегося положения он чувствовал, что все более и более теряет почву и свободу отношений.

— Я в последнее время всюду забыл дорогу, — сказал он, попытавшись улыбнуться, — и я сам не знаю, что мне нужно.

Бок молодой женщины, одетой в легкое шелковое платье, почти прикасался к нему на узкой кушетке, и это еще больше поселяло в нем путаницу и неопределенность положения. Главное, благодаря ее тону, он не знал, одна она дома или нет. Он никак не мог стать в тон таких отношений, какие были бы возможны и естественны после того, что произошло, и теперь молодая женщина могла заключить по его натянутым неловким фразам, что он ее обманул.

— А какой вы сюрприз мне приготовили? — спросил он, чтобы что-нибудь сказать.

— Вам сюрприз интереснее? Ну, хорошо, — сказала Ольга Петровна, — ничего не поделаешь.

Митенька испугался. Это вышло нелепо, что она его безразличной фразе придала коварный смысл, который окончательно топил его.

Он хотел взять ее руку, в чем-то разубеждать, но Ольга Петровна, отняв руку, приподнялась на локте и крикнула в соседнюю комнату:

— Ирина, пойди сюда!

В дверь вошла она. Митенька ничего не успел сообразить, не успел даже встать. Он похолодел. Точно неумолимый судья застал его там, где он не ожидал. Он так растерялся, что продолжал сидеть около лежавшей Ольги Петровны.

Ирина в белом платье с веточкой акации в руках стояла у портьеры и смотрела на него. Казалось, что она спрашивала этим взглядом его о самом главном.