XLV
Митенька Воейков еще продолжал борьбу за свое направление жизни. Но это было уже так трудно, что ничтожное внешнее событие могло вытолкнуть его из колеи и опрокинуть всю его жизнь, как опрокидывались и предыдущие. Больше всего он боялся приезда Валентина. Он слышал, что Валентин вернулся из Петербурга.
У Митеньки создалась ясная решимость дать отпор всяким посягательствам Валентина на его волю.
И вот, когда он однажды сидел и раздумывал таким образом, подъехал Валентин.
У Митеньки замерло, потом сильно забилось сердце, как всегда перед решительным объяснением. А решительное объяснение должно было последовать. Валентин, наверное, с первого же слова скажет: «Ты что ж это засел опять?» Митенька, конечно, ответит в том смысле, что если засел — значит, на то имеются основания.
— Какие основания? — скажет Валентин.
— Основания, в которых я никому не обязан отдавать отчета, — ответит Митенька.
Против ожидания никакого решительного объяснения не последовало. Митенька нарочно встретил было Валентина очень сдержанно, почти сухо, чтобы не размякнуть и не поддаться ему. Но Валентин даже не обратил внимания и, кажется, не заметил ни его сдержанности, ни сухости. Он только мимоходом спросил:
— Нездоров, что ли?
— Нет, ничего… — отвечал Митенька.
— Давно тебя не видал, — сказал Валентин, — ты что работаешь, что ли?
— Над чем?
— Ты всегда чем-то занят, — сказал рассеянно Валентин.
— Наоборот, я чувствую, что вся внешняя обстановка последнего времени совсем выбивает меня из колеи.
— Это хорошо, — заметил Валентин, оглядываясь по комнате.
— Чем же хорошо-то?
— Вообще хорошо из колеи выбиться, так просторнее.
— Не пойму, зачем тебе простор этот понадобился — сказал саркастически Митенька.
— Ну как на что — простор необходим, — отвечал Валентин.
— Ты ужасно странный человек, — сказал Митенька, — я никак не могу тебя понять.
— А ты жизнь понимаешь? — спросил Валентин.
— Как жизнь? Какую жизнь?
— Вообще всю, человеческую жизнь.
— Мне кажется, понимаю.
— Тогда по-твоему выходит, что я шире и непонятнее самой жизни, — сказал, усмехнувшись, Валентин. — Если на тебя напала охота разговаривать, то давай прежде поужинаем, выпьем, а потом пойдем на воздух, куда-нибудь на сено или на солому, там наговоришься.
Валентин был совершенно трезв, и Митенька впервые вдруг почувствовал себя с ним неловко, точно он робел перед ним. Это было так странно и неудобно, что он с радостью ухватился за мысль об ужине с вином.
Они поужинали, но Валентин, против обыкновения, пил очень мало.
Когда они вышли на двор, была ночь. Взошла луна. Небо было усеяно бледными летними звездами. Они прошли через травянистый, сырой от росы двор и легли на омет свежей, только что обмолоченной соломы.
Где-то в бревенчатой стене трещал сверчок, в росистой траве в саду за плетнем стрекотали кузнечики.
И весь широкий двор усадьбы с ее крышами, сеновалами и свесившимися через частокол ивами, освещенными высокой луной, был ясно, как днем, виден.
— Как это странно, — сказал Митенька, сев на пахучую свежую солому около растянувшегося на спине Валентина, — как это странно: знакомы мы с тобой давно, постоянно бываем вместе и, в сущности, совершенно не знаем друг друга. По крайней мере, мы еще ни разу не говорили откровенно, вполне откровенно.
— А ты думаешь, если поговоришь, то узнаешь? — сказал Валентин, внимательно глядя в небо.
— …Я думаю… До некоторой степени…
— А, ну в таком случае, хорошо, говори.
— Я часто думаю о тебе, — продолжал Митенька. — Меня всегда поражает в тебе одно: ты так спокойно и безразлично на все смотришь и все принимаешь, как будто для тебя в жизни нет никакого предела, до которого ты… одним словом, я чувствую, что ты способен сделать все… что угодно…
Митенька остановился, как бы ожидая, что Валентин возмущенно перебьет его и начнет разъяснять. Но Валентин не перебил и разъяснять не начал. Он все так же лежал и смотрел на небо.
— У меня совсем нет того, что в большой степени есть у тебя, — это спокойствия. Для тебя жизнь как-то необычайно ровна и во всех видах приемлема, точно никакой сложности и загадки не представляет.
При последних словах Валентин чуть повернул голову к Митеньке, взглянул на него, но ничего не сказал и опять принял прежнее положение.
— А я не могу с таким спокойствием относиться ко всему, как ты, — продолжал Митенька.
— Учись у него… — сказал Валентин.
— У кого? — спросил удивленно Митенька.
Валентин молча указал пальцем на небо.
— Что в жизни ни происходит, оно вечно остается неизменным.
— Ну это, положим… там тоже происходят разрушения и перемены.
— Да, но нам-то незаметно, потому что мы издалека смотрим. Все дело в масштабе. Принимай жизнь в таком же масштабе, и будешь всегда спокоен. — Ты все беспокоишься за свое направление жизни, как будто это может иметь значение. Для меня больше подходит странствовать. И я странствую и смотрю, что за козявка такая человек и что он может сделать, если ему позволить делать, что он захочет; он больше всего нуждается в позволении, так как в глубине души способен на все. Если жизнь как следует встряхнется и перетасует карты, будет, вероятно, любопытно посмотреть на то, что получится из этого.
— Вот меня и поражает это твое безразличие к добру и злу, — сказал Митенька.
Валентин долго молчал.
— Какое же может быть добро и зло? — сказал он наконец. — Добро и зло только тогда имеют значение, когда ты сидишь в своей скорлупе и боишься, как бы твой сосед яблоки у тебя не потаскал из сада. Если потаскает — зло, не потаскает — добро. А если хоть на минуту выйти из скорлупы и взять другой масштаб, где вся наша земля-то в сущности является только песчинкой в общем движении миров, то какое же там добро и зло, к чему о нем беспокоиться?
Он помолчал.
— К тому же и времени здесь нам слишком мало отпущено для того, чтобы что-то делать, начинать и о чем-то беспокоиться. Лучше смотреть и понимать. Все понять — это тоже не плохо.
— А делать кто же будет? — спросил Митенька.
— Найдутся… — сказал спокойно Валентин, — было бы чудом, если бы делать перестали. Потому что это было бы для них смертью. Отними-ка у своего Житникова его дело — торговлю селедками и скупку хлеба, что ему останется? Живущие в навозе бактерии умирают от одного прикосновения свежего воздуха. И немногие имеют право дышать им, этим воздухом.
Он широко обвел рукой весь необъятный горизонт, на котором мерцали бесчисленные миры звезд и планет: в одной стороне перекинулась изогнутой линией Большая Медведица, и высоко над головой стояло созвездие Ориона.
Митенька невольно посмотрел на небо, точно с какою-то новостью для себя, стараясь представить себе всю неизмеримость расстояния, которое отделяет его от этих едва заметных мерцающих точек, которые являются целыми мирами.
Его поразила мысль, что слово жизнь относится не только к тому, что есть в нем и вокруг него на земле, а и к тем едва видимым мирам, которые в действительности огромнее Земли.
И эта жизнь будет всегда.
Ему стало странно и как-то спокойно от этой неизмеримости и вечности жизни, которая в самом деле будет всегда. И странен ему был этот человек, лежавший рядом с ним, как будто он своей сущностью и мыслью перешагнул тесные грани земли и свободно жил тем, что было там, в неизмеримых, неведомых пространствах.
Ночь была тиха. Над землей, облитой месячным светом, сияло звездами беспредельное небо, блестела от месяца роса на траве, и было так тихо, что освещенные с одной стороны лунным светом деревья у строений стояли неподвижно, не шевелясь ни одним листом.
— Когда с тобой говоришь, то все кажется гораздо легче и проще, — сказал Митенька. — Сколько я мучился от нелепости устроения земной жизни, от своего неуменья взяться за дело.