Изменить стиль страницы

— Вы не хамы, а люди, и своей чистой душой стоите выше нас. Мне стыдно видеть, — говорил Митенька возбужденно, почти с дрожью в голосе, — сидим у вас, тружеников, на шее, не даем вам…

— Что вы, господь с вами, да мы и так премного благодарны, — говорили мужички. — Мы ведь вас вот с каких лет знаем. Таких людей с огнем не отыщешь.

— Я только и живу вашими интересами, — сказал Митенька и добавил взволнованно: — Нынешний день — самый счастливый в моей жизни.

И первое время после этого разговора, едва только чей-нибудь теленок заскакивал на помещичью землю, как сейчас же десяток человек бежали его сгонять.

Но потом, когда размягченный подъем великодушия и самоотречения прошел, за телятами бегать надоело; и они, проторив через разломанный плетень дорогу, с утра направлялись в помещичий сад. За ними открыли кампанию и ребятишки. Целыми днями, когда полуденный зной томил землю и все живое засыпало, они без шапок бродили под яблонями среди скошенного сада, что-то отыскивая в траве, или, высматривая на деревьях яблоки, сбивали их палками и камнями.

Потом Захар Алексеич, — по своей старости и привычке смотреть больше вниз, — не доглядел и попался помещику, когда подбирал в его лесу валежник на топливо. Но Дмитрий Ильич, увидев это, даже не закричал на него, а, проходя, — нарочно дружески спокойным тоном, но с холодком внутреннего восторга от сознания необычности таких добрых отношений между людьми, — спросил:

— Печку, что ли, топить нечем?

Он сказал и ждал, что Захар Алексеич, увидев, кто перед ним стоит, бросится, сорвав с головы свою овчинную шапку, просить прощения, и тут Дмитрий Ильич поднимет его своими руками, успокоит и даже поможет ему взвалить на спину дрова.

Но Захар Алексеич, не сразу и не спеша повернув свое заросшее бородой лицо, не бросился никуда.

— Да, хлеб старухе ставить надо, — спокойно сказал он, стянув с головы шапку, чтобы почесать в своих спутанных волосах. — Я тут валежник у вас подбираю, кучи-то не буду трогать, — прибавил он и, не дожидаясь, что скажет на это барин, стал увязывать дрова в вязанку, надавив на них коленом.

И то, что он не испугался, не заторопился, а делал это с таким видом, как будто он пришел в свой собственный лес, отозвалось в Дмитрии Ильиче как обида и разочарование. И в таком состоянии руки уже не поднялись помочь взвалить вязанку.

Когда на деревне узнали об этом случае с дровами, то улегшийся было взрыв добрых чувств подогрелся опять.

И решили, что раз барин не ругается за валежник, то его можно брать, только чтобы хворост из куч не трогали.

А потом хозяин наткнулся на кузнеца, который таскал уже не хворост, а колотые дрова. И опять хозяин не накричал, не пригрозил судом, только очень просил колотых дров, сложенных в казаки, не трогать. Хворост из куч можно, а дрова из казаков просил, пожалуйста, не брать.

И опять взрыв добрых чувств к помещику поднялся еще на большую высоту, только Захар не удержался и сказал:

— А все-таки, что получше, то мне, а что похуже, то тебе: кучи с корявым хворостом получай, а казаки с хорошими дровами не тронь.

При этом даже Федор при всей своей кротости и доброжелательности ко всякому человеку, который перед ним находится в данный момент, не удержался и молча с негодованием плюнул.

Решили, что ежели кому дрова нужны, то чтобы из куч брали сколько угодно, а из казаков бы не трогали.

— А ежели хлебы печь? — спросил вдруг Захар Алексеич, почесывая плечо. — Старуха прошлый раз измучилась с этим хворостом.

Несколько времени все молчали.

— А что он за казаки-то не очень ругался? — спросил кто-то у кузнеца.

— Совсем не ругался, даже, можно сказать, вовсе ничего; только честью просил.

Тогда решили, что если кому уж очень нужны будут дрова, то чтобы из казаков брали, — и то потихоньку, не нахально, — а свежих деревьев бы не резали.

— Ну, вот что сказал! — закричали сразу со всех сторон. — Что мы, оголтелые, что ли, — станем деревья резать! Ежели из казака взять, кому по нужде, это дело другое, из казака отчего не взять?

— На хворосте хлебы дюже плохо ставить, — сказал опять, как бы извиняясь и почесывая в спутанных волосах, Захар Алексеич.

И каждый раз, когда кто-нибудь переходил дозволенную общественной совестью черту и при этом видели, что помещик относится к этому терпимо, большею частью совестливо стараясь делать вид, что не замечает нарушения его прав, то постепенно стали привыкать. И уж не рассказывали, как прежде, каждый раз про доброту Дмитрия Ильича.

А когда какой-нибудь мужичок, шедший через сад, где они уже успели проложить торную дорогу, чтобы не обходить кругом на свое поле, натыкался на барина в то время, когда приостанавливался набрать за пазуху яблочков, — то барин, сделав вид, что ничего не заметил, заводил разговор, чтобы не проходить мимо молча, потому что иначе мужик может подумать, что хозяин заметил.

Говорил он всегда почему-то так, как будто не он был образованный и знающий человек, а тот мужичок, с которым он говорил. И даже как будто робел перед мужичком и не ему говорил, не его поучал, а с радостью и волнением слушал, что тот скажет.

Говорил он больше о душе или о чем-нибудь похожем на это, так как ему казалось недостойным говорить с народом о пустяках. Мужичок, сунув последнее яблоко в карман, сейчас же попадал в тон, говоря:

— Да как же, господи, душа — первое дело! Душу запачкать — хуже всего, потому господь-то все насквозь видит.

— Вот это главное, чтобы овладеть этой своей душой, — говорил помещик, — потому что здесь мы только можем что-то сделать, а сделать нужно то, чтобы она была все лучше и лучше.

— Первое дело…

— Тогда, глядя на тебя, и другие будут…

— Вот, вот…

— А наказанием и угрозами других не исправишь.

— Нипочем… Дальше разговор не шел. Барин, пожав корявую руку мужика, немного взволнованный своим разговором шел в одну сторону, мужик с яблоками — в другую. И все были довольны, так как не только бугор был в их распоряжении, но и все, что угодно. А Захар Алексеич прочно подобрался уже под господский частокол, так как в лес было далеко ходить, а на сухих кольях хлебы пеклись еще лучше, чем на колотых дровах из казаков.

XIX

В деревне жатва была в полном разгаре. Поля ржи желтели по сторонам полевых и проезжих дорог, и из-за нее, точно потонув в ней, виднелись соломенные крыши деревень, крылья ветряных мельниц на горе.

Бабы с вечера на гумнах сучили перевясла для вязки снопов. Мужики у сараев насаживали на косы деревянные крюки, прилаживали брусницы, чтобы на ранней зорьке, едва румяный свет разольется по небу, отправиться длинной вереницей в поля.

В поле еще утренняя тишина. На курчавой травке проселочных дорог лежит роса, которая заискрится с первыми лучами солнца. В небе стоят неподвижно высоко легкие перистые облака.

И сама родимая мать-земля лежит еще в утреннем покое, закрытая в лощинах белым, как молоко, туманом.

Как хороша страдная пора! Как хороши эти дни напряженного веселого труда, когда со всех сторон из-за нагнувшихся в разных направлениях тяжелых колосьев мелькают красные платки и нагнувшиеся, промокшие от жаркого пота спины!

Как благодатен этот летний зной и блеск солнца, когда на необозримом пространстве снует и копошится народ, поглощенный спешной работой!

Быстро на месте ржи появляются тяжелые снопы. Одни стоят, низко перевязанные соломенным перевяслом, другие лежат в разных направлениях на свежем жнивье. Там их тащат волоком на руках и под мышками. Кладут в копны, под которыми в сладкой тени хорошо отдохнуть от спешной работы, выпить из кувшина, заткнутого полотенцем, студеной воды и закусить посоленным крупной солью куском деревенского хлеба, а потом уснуть под немолчную трескотню кузнечиков.

Вверху блеск синеющих небес, вдали желтеющее море ржи и разноцветный муравейник деревенского народа, спешащего дожать последние снопы перед полуденным коротким отдыхом.