Изменить стиль страницы

— Вот так раз! — Мне показалось, что на лицо Топора набежало некое подобие улыбки. — Почему не доложил тогда? Побоялся, что тебе попадет, как старшему?

— Пошел ты к черту! По себе судишь?

Странно, что Топор не бабахнул из своей тяжелой гаубицы. Он постоял, помолчал и ушел.

А через несколько дней снова подсел ко мне.

— Не обижайся. Я опять буду спрашивать. Зачем секретарю и Ратниеку рассказал? Чтобы меня на собрании проработать? Так?

— Нет, не так.

Я чувствовал, что Потехин не понимает меня. В самом деле, чего проще: пришел, доложил и спи спокойно. Машина раскрутится сама: разнос в канцелярии, взыскание, карикатура в газете, ярлык. Ярлык, правда, ему уже приклеили. Сначала называли за глаза, а теперь — в открытую. Кому придет в голову принимать удар на себя из-за какого-то Топора? Но все-таки он решил проверить.

— Пожалел, да?

— Нет. Жалеют слабых. Ты не слабый, ты двуликий. Не верю, чтобы человек мог родиться таким хамом. Понимаешь, не верю! Что-то в тебе чужое, наносное.

Потехин долго раскуривал сигарету. Поискал, куда бросить обгорелую спичку, сунул снова в коробок. И опять как-то некстати спросил:

— У тебя родители что делают?

— Мать в колхозе, а отец с сорок пятого в немецкой земле.

— Извини...

И я впервые увидел глаза Потехина: большие, карие, сейчас повлажневшие, словно только что умытые. И губы как губы — тонкие, бледноватые. Нижнюю он сейчас прикусил, как делают, когда хотят заглушить какую-то острую боль.

— Моего отца не брали в армию, мешала какая-то броня военного завода...

Потехин посмотрел на меня и, убедившись, что я слушаю, начал рассказ об отце. Броня была крепкая, мог всю войну пробыть в тылу. Но, когда пушки загремели под Сталинградом, не выдержал, разбронировался — и прямо со своим танком на фронт. Но провоевал недолго. Во втором же бою в башню угодила стальная болванка. Тяжело раненных и контуженных членов экипажа гитлеровцы взяли в плен.

Война для отца кончилась. Начались страдания. Сначала направили в Рур на металлургический завод. Тут были и русские, и поляки, и французы, и итальянцы. Но как эсэсовцы ни тасовали национальности, узники находили общий язык. На заводе появились брак, поломки, простои. Отца Потехина загнали в подземный концлагерь. На глубину четырехсот метров. Здесь шло строительство какого-то сверхсекретного объекта. Отсюда уже не переводили, а уносили вперед ногами.

Извлекли пленников из подземелья войска союзников, подлечили и направили в группы перемещенных лиц...

Земляк прикусил нижнюю губу до крови, но, видимо, не замечал этого. Казалось, что сейчас он уже и меня не видел...

Долго отец Потехина добирался до родной земли. Но и здесь не кончились страдания. Вызовы, допросы, следствия, Кому-то непременно хотелось сделать его предателем. Отец потратил годы, чтобы найти свидетелей, реабилитировать себя. Долго искал Кирилла из Свердловска, бывшего командира танка. И все-таки нашел. Правда, не его, а родных. Сам Кирилл числился без вести пропавшим. Затем стал разыскивать Михалыча из Владивостока, бывшего водителя танка. Михалыч свидетельствовал, что не они сдались в плен, а танк сам увез их полумертвых к немцам. А дальше? Дальше и он ничего не знал. Очнулся в каком-то лагере на территории Польши. Из лагеря удалось бежать к партизанам.

Потом началась переписка с французом Деффер, итальянцем Фабрини, поляком Урбановичем, друзьями по подземному концлагерю.

— Отца реабилитировали. А на третий день после этого известия он умер...

Потехин помолчал. Затем начал рассказывать о себе.

— В институт не приняли, хотя на вступительных экзаменах набрал двадцать очков из двадцати возможных. Не, знаю, вероятно, тут не было злого умысла. Но теперь мне во всем мерещилась чудовищная несправедливость. Не только отца, но и меня хотели унизить, в моей душе будто выжгли печать, которой клеймятся люди второго сорта. Казалось, что и товарищи изменили отношение ко мне. Внешне — нет. Но я старался прочесть отчужденность в их глазах, искал и не находил прежней дружеской теплоты в их голосах. Я не завидовал, что они стали студентами, но только еще острее чувствовал свою никчемность в этой жизни. А иногда думал: не уйти ли из нее вслед за отцом?..

Потехин расплакался. И было тяжело видеть этого нелюдимого грубого парня с залитым слезами лицом. Он отвернулся, долго всхлипывал. Но не уходил. Хотел что-то еще сказать, но не решался, боролся сам с собой. Вмешиваться в эту борьбу не было смысла: он должен выиграть ее сам.

— Одному тебе говорю об этом. И даю слово — такие мысли никогда не повторятся! Веришь?..

— Вот моя рука, Яша!

Я почувствовал, как ослабла его ладонь, ослаб он весь, услышав свое имя вместо клички...

* * *

Разговор с Потехиным только на время отвлек меня от собственной боли. Со вторника жду отправки на «губу». А сегодня суббота. И попутный транспорт был. Не мог же старшина забыть о таком деле. Не выдержал, пошел к майору Козлову.

— Не терпится побывать на гауптвахте? Не буду приводить в исполнение. Довольны?

— Вам виднее, — отчужденно проговорил я.

— Нам-то видно, а вот вы ничего не поняли. Сказано было не очень строго, и мне показалось, что начальник заставы хочет продолжить разговор. Но в канцелярию вошел Аверчук, и меня отпустили.

— Ты чего загрустил? — спросил Янис, застав меня за вычерчиванием невидимых узоров на стекле. — Знаешь, что вечером выступает отрядная самодеятельность?

— Слышал.

— В колхозном клубе. Для нас и сельской молодежи. Это так говорится, для сельской молодежи, а там и стар, и млад. Программа солидная...

Янис был рад возможности представить самодеятельность: в бюро он ведал культурно-массовой работой. Что-то он говорил еще, но я уже не слушал. «Никуда я не пойду, — казнил я себя. — Не до веселья! Попробуй всунь тебе балалайку в руки, когда на душе кошки скребут. Только еще больше расстроишься».

И после ужина я завалился на круглый, туго набитый матрац, чтобы побыть наедине со своими мыслями.

Перед самым отбоем подошел сосед по койке и положил на мою расслабленную думами физиономию записочку. Я хотел выругаться, но тут меня точно кто кольнул. Развернул, прочитал:

«Приятных сновидений!

Люба».

Я влез в сапоги, как по тревоге, и ринулся к клубу. Вдали еще можно было рассмотреть мигающие красные огоньки стопсигналов автомашин. Это участники самодеятельности выезжали на шоссе.

СНОВА ДВА ПИСЬМА

В мой выходной от нарядов день я получил опять два письма. Можно читать и перечитывать хоть тысячу раз. Затаив дыхание, распечатываю конверт.

«...........!

Хоть бы написал, что тебе приснилось в тот вечер. Спасибо Стручкову, или Стручку, как вы его звали в Володятине. Это он сообщил, что ты «мнешь ухо». Представь, узнал, пригласил танцевать и весь вечер крутился около меня. Вот так. Не пошла сама искать — и не встретились.

Люба».

Когда я прочитал письмо, мне пришла одна-единственная мысль: «Ну зачем же бить лежачего?» А потом стал ругать себя: «Идиот! Осел! Тупица!..»

— Иванов, что с тобой?!

Надо мной стоял старшина Аверчук. Я поднялся.

— Ничего особенного.

— Людей перестал замечать. — Под людьми надо было, конечно, иметь в виду «начальство». — Третий раз мимо прохожу. О легкой жизни мечтаешь?

— Нет.

— О чем же?

— Обо всем, кроме легкой жизни.

— О девках, значит?

— Возможно, и о них, — выпалил я, уже не соображая, что говорю.

— У тебя что, выходной сегодня?

— Так точно!

— Оно и видно — чепуху мелешь. И кто это придумал давать пограничнику выходные дни среди недели? Пойдем на склад, поможешь с имуществом разобраться.

Я был рад любому заданию, лишь бы не оставаться наедине с самим собой...