Изменить стиль страницы

— Именем особого… полный ход, — бормотал Кандидов. — Давай не задерживай…

«Счастливец, — подумал Карасик, — какие ему сны снятся!»

Скоро все спали. Только неутомимая мама Фрума, спустившись в кают-компанию, продолжала переставлять стулья, сметать крошки со стола. Затем она принесла рваные штаны Фомы.

— Ох, эти комсомольцы, рабфаковцы, допризывники! — ворчала она. — Так изуродовать штаны! Да приличный бы человек в такие штаны ни ногой.

Она принялась чинить и штопать продранный зад спортивных бриджей, в которых Фома тренировался в хоккей.

— Хорошо бы натянуть на что-нибудь штаны.

Мама Фрума поискала глазами по комнате. Потом она увидела глобус, взяла его, зажала подставку между колен и натянула на пегий шар рваные штаны. Она подсела поближе к приемнику и, чтобы не будить коммунаров, выключила громкоговоритель, вставила вилку штепселя и надела на голову скобу с наушниками.

— Послушаем, что новенького, — сказала она тихо. — Интересно знать, какая завтра погода… Ну конечно, мне же везет. Стоит только начать слушать, как там говорят: «На этом мы заканчиваем нашу передачу». Что такое? Ага! «Будем вести опытную передачу изображений». Что такое? «Смотрите портрет Льва Толстого».

В ушах ее раздался ровный, гудящий треск пробной телепередачи[25].

— И это у них называется Лев Толстой! — Мама Фрума с досадой сорвала наушники.

Глава XXX

«ВЗЯЛ!»

Антон стал жить в Гидраэре. Карасик показывал ему Москву. Он таскал его за собой по улицам, выводил на только ему одному известные пункты, откуда открывались, по его мнению, особо замечательные виды на Кремль, на город, на небо столицы. Доставал Антону билеты на лекции. Антон терпеливо слушал лекции: «Новое в химии», «Психоанализ и мораль»… Потом Карасик предложил Кандидову пойти вместе с ним на большой литературный вечер в Политехническом музее.

— Это опять фиолетовая вобла будет? — спросил Антон.

— Дурак! — сказал Карасик. — Маяковский выступает.

Антон пошел, иронически усмехаясь. Он с недоверием ждал начала, но Маяковский поразил его с первого мгновения. Великий поэт вышел на эстраду, двинул стол, разметал стулья. Он не обращал внимания ни на аплодисменты, ни на шиканье. Он легко и уверенно распоряжался на эстраде. Все на нем было добротно. Антон сидел близко и видел крепкие ботинки на больших ногах. Фигурой поэт мог бы посоперничать с Кандидовым. Когда же, обведя зал глубокими своими глазами и медленно разжав большие, сильные губы, поэт потряс зал артиллерийской мощью своего голоса, Антон замер на месте.

Маяковский читал стихи, разговаривал с аудиторией. Он громил, отшучивался, негодовал. Оппоненты пытались что-то вопить с места. Поэт глушил их своим голосом. Он прочно стоял на дощатой эстраде, мощный, красивый, легкий в движениях. Колкости летели в него со всех сторон. Он мгновенно парировал самый неожиданный выпад и топил оппонента в грохоте оваций, в хохоте и в восторгах всей аудитории. «Вот так надо стоять в воротах», — думал Антон, не сводя уже влюбленных глаз с Маяковского.

И поэт показался Антону непревзойденным голкипером, уверенно стоящим в воротах, непробиваемым, готовым с блеском и силой отбить любой удар. Когда же он узнал от Карасика, что первый журнал Маяковского назывался «Взял!», то был совсем ошеломлен. Взял!.. Ведь это же возглас вратаря, берущего мяч. Взял! Это восторженный крик зрителей на трибунах стадиона.

В тот же вечер Антон попросил у Карасика несколько томиков Маяковского и читал их всю ночь напролет. Да, вот таким надо быть и в голу — таким несокрушимым, яростным, знаменитым и великолепным.

Зимой Антона тренировали в хоккей на катке. Весь закованный в хоккейные латы, в огромных перчатках, в широчайших наколенниках, он был похож на снегоочиститель. В розыгрыше по хоккею команда не участвовала. Антона тренировали лишь для того, чтобы отточить его реакцию на мяч. После тренировки обычно приходила Настя, надевала ботинки с коньками. Антон бережно держал ее маленькую ногу в своих лапищах, помогал укреплять коньки. Потом, взяв друг друга за руки, крест-накрест, они разгонялись легкими рывками, влево — вправо, влево — вправо. Они неслись по кругу. Лед звенел, матовое зеркало катка, казалось, начинало вертеться, как чертово колесо. Настя теряла лед под ногами. Ей казалось, что она летит по воздуху, что сейчас ее вышвырнет за кромку, за сугроб.

— Будет! — умоляюще говорила она.

— Еще немножко…

— Хватит!

— Еще круг…

Потом Антон внезапно заворачивал — из-под ног его высекалась снежная пыль, и Настя всей силой разбега прижималась к его плечу. Он доводил ее до скамеечки.

— Ух! — говорила Настя, тяжело дыша. — Я не буду больше кататься с вами.

Но на другой день она опять приходила, и опять звенел лед, сверкали лезвия, и крепкие руки Антона не давали ей вырваться за бешено вертящийся круг.

Раз они сидели на скамейке у ледяной дорожки. Сзади стоял снежный болван с метелкой трубочиста, традиционно воткнутой в бок, с угольными глазами и замерзшей морковкой вместо носа. Они сидели спиной к снеговику и болтали. Это была обыкновенная дурашливая болтовня, которая кажется очень нужной, совершенно необходимой двоим, но всегда будет глупа и смешна третьему.

— О вас уже кругом поговаривают, Антон…

— И о вас поговаривают.

— Ну, что там обо мне!

— Гордая вы, говорят.

— Ерунда это, — сказала Настя, царапая концом конька лед. — А вы не скучаете у нас?

— Признаться, скучаю.

— О Волге?

— Нет, не о Волге. У меня тоска местная.

— Ну? Уж не влюблены ли?

— А что ж, — вздохнул Антон, — разве за это у вас в Москве милиция штрафует?

— Вы смешной и славный, — сказала Настя.

— А вы просто славная, но только мне не смешно, — сказал Антон.

Антон робел и совершенно не знал, как говорить с этой маленькой ясноглазой девушкой.

Вдруг на скамью свалилась снежная голова болвана. Настя вскрикнула и вскочила. Антон обернулся. У снеговика была теперь маленькая и печальная голова Карасика. Карасик стоял позади. Он вытащил из бока снежного туловища метлу и смешно потряс ею в воздухе.

— Вот вы где укромничаете, негодница! — сказал он с наигранным весельем, но глаза у него были скучные. — А я вас искал, искал…

Настя протянула руки Антону. Их словно ветром смело. Серебристая снежная пыль побежала за ними по зеркалу катка.

— Добрый день, товарищ Карасик! — услышал он позади себя.

Женя оглянулся и увидел юриста Ласмина.

Юрист теперь частенько заговаривал с Карасиком, стараясь загладить неприятное впечатление от первой встречи. Теперь он докучал Карасику нудными рассуждениями о культуре, коллективе, интеллигенции.

«Вот действительно технобрех», — думал всегда в таких случаях Карасик.

— Да, трудно вам, — сочувственно сказал Ласмин и понимающе поглядел в сторону унесшейся пары. — Я ведь предупреждал — у вас будут тяжелые минуты. Как-никак, а вы среди них чужой.

— Но с чего вы взяли, что вы мне близки, что вам я свой? — рассердился Карасик.

— Они не простят вам интеллектуального превосходства, — продолжал вещать Ласмин, словно не слыша.

Он сел на скамью и стал надевать коньки.

— Не понимаю я вас, Евгений Григорьевич, — продолжал бубнить он. — Что это у вас — стиль, программа? Ну вот вы считаете, что спаслись от нашей скверны. Зачем же вы малых сих сманиваете на соблазны культуры? Ведь у них нет вашего иммунитета.

— Слушайте, подите вы к черту! — вышел из себя Карасик. — Что вы ко мне вечно пристаете с этими дурацкими разговорами?

— Глядите чаще в зеркало, — сказал Ласмин, — вы тогда многое поймете, но глядите мужественно. Вот склеротическая жилка в виске, вот ваша милая умная сутулость. Они вам не простят — вы им чужой.

— Слушайте, — сказал Карасик, — какие у вас основания?

— Мне много говорил о вас Димочка Шнейс.

вернуться

25

Вте годы телевидение у нас проводилось лишь в опытном порядке.