С трудом унимая всё возрастающую дрожь, я поднял на Дика глаза.

— Она умерла, — слова не прозвучали, они будто упали, придавив своей тяжестью пол в палате. Мысленно, я повторил их еще раз, пробуя на вкус — она умерла. Фраза пахла соленым привкусом крови на губах и — отчего-то — серым осенним дождем.

Риди сделал неуклюжую попытку обнять меня за плечо. Я не отдернулся, и теплая тяжесть обволокла тело…

Она тоже хотела меня обнять. Хотя бы раз. А я — тупица, кретин, придурок! — делал все, чтобы избежать этого из глупого упрямства, из давно изжившей себя обиды, из слепой ненависти. Я все равно что убил ее сам. Боже мой…

Кажется, я проговорил это вслух, потому что услышал, как Дик тихо ответил:

— Это не твоя вина, Чарли. Ты не виноват, слышишь? Твоя мать сделала это, потому что любила тебя. Она хотела тебя защитить, потому что ты был ей дорог.

А еще — потому что я в очередной раз поступил как редкостная скотина, но теперь уже ничего не исправишь, просто потому что мертвых не оживишь, как ни пытайся, каких богов ни проси.

— Она любила тебя, — повторил Риди, — И, сдается мне, ты вряд ли стал бы горевать по человеку, который был тебе безразличен. Ты тоже ее любил.

Где-то в горле болезненно сжался комок нервов, и я почувствовал, как стремительно наливаются слезами глаза.

— Почему? — спросил я, давясь криком, почти воем, — Господи! Почему? Ты, сукин сын, объясни мне, почему?

Я рванулся из рук Дика, пытаясь уйти, но это было не так просто — Риди держал меня крепко.

— Пусти меня, ублюдок! Пусти, слышишь, твою мать! — я безрезультатно бился в плотном кольце рук Дика, но вырваться всё не получалось. — Ненавижу, ненавижу! Проклятье, как же я все это ненавижу!

Дик почему-то молчал. Он мог сказать тысячу слов, обвиняя меня в ее гибели, и был прав, чертовски прав…Слезы, душившие меня уже пару минут, наконец вырвались наружу, и я уткнулся лицом в клетчатый диков рукав, чувствуя, как железная хватка медленно ослабевает.

— Если бы не я, ничего бы этого не было… Она была бы жива, понимаешь ты, жива…

— Я понимаю, — еле слышно произнес Риди, — Конечно, понимаю.

Эти простые слова вдруг что-то во мне сломали: плотина из злости и ненависти рухнула в одну единственную секунду, и то, что годами скрывалось за ней, потоком полилось наружу.

Одиночество.

Боль.

Страх.

— Почему всё всегда происходит со мной? Я что, прокаженный или проклятый? Почему в моей жизни никогда ничто не бывает нормально? Я устал, Дик, я так устал… Я боюсь быть с теми людьми, которых люблю… вдруг с ними что-то случится… Я просто хочу жить, любить, иметь семью… Я что, многого хочу? Черт! А вдруг с Чейсами что-то случится по моей вине? Что, если еще кто-то умрет или исчезнет? Думаешь, я хочу, чтобы что-то случилось с Питером или Джой, или с тобой?! Если что-то случится, я просто сдохну в ту же минуту! Я не выдержу больше! Я просто больше не смогу.

Я выпалил это на одном дыхании, не ожидая, в общем-то, ответа. За много лет мне никто так его и не дал.

— Если тебя это утешит, Чарли, то Синклеру удалось сбежать. Его не нашли на "Квебеке". Это засекреченные сведения, разумеется, — невесело усмехнулся Риди.

Где-то в глубине сознания эти слова отозвались мыслью о том, что все было зря. Все — и даже моя нелепая выходка, которая привела ко всему этому.

— Почему? Дик, почему?

Меня била дрожь, но безразличие, владеющее мной раньше, отступило, сменилось ощущением странной пустоты, выговоренности, успокоения.

Дик выпустил меня из рук и сказал, смотря в глаза:

— Говорят, Бог очень любит некоторых людей. Он знает, что они на многое способны, но все же посылает им испытания для того, чтобы они смогли их пройти и доказать свою силу.

— У меня нет никакой силы.

Риди усмехнулся:

— Это говорит мне человек, который сумел обыграть профессиональных военных, один из первых учеников чертовой школы для гениев и самый лучший аналитик, которого я только знаю.

— Про одного из первых — брехня, — невесело улыбнулся я. В школьном табеле у Полины Чанг я шел аккурат предпоследним. За мной следовал Рыжик Нильсен, причем с минимальным отставанием.

— Я знаю, — произнес Дик с усмешкой, — Но это дела не меняет. Ты — удивительный человек, Чарли. В твоей жизни было так много зла, что иногда даже я думал о том, что все кончится плохо. Но каждый раз ты сражался: с дерьмовыми приютами, с одиночеством, с наркотой — и побеждал. И сейчас ты тоже победил.

Все это правильно, подумал я, только вот победа была невозможна без потерь.

И я потерял слишком многое.

ЭПИЛОГ

Стоял стремительный апрель.

В один из теплых весенних дней я вышел от Риди, у которого жил уже неделю, с рюкзаком на плече, захлопнул за собой дверь и направился к вокзалу. Стояли синие весенние сумерки, было ветрено — как и всегда на Восточном побережье — и я шел, вдыхая теплый воздух, и думая о том, что же теперь будет с моей жизнью.

В тот день, когда я ревел Риди в жилетку, оставаться в Чикаго мне не хотелось в принципе. Мне было плохо от одной только мысли о том, что придется что-то кому-то рассказывать, говорить о Синклере, Волинчеке и о маме. Дик нажал на несколько рычагов в полиции, и забрал меня на неделю к себе. Я особо и не сопротивлялся.

У Риди было типичное холостяцкое жилище с вечным бардаком, несобранной кроватью, пушистой серой пылью на всех горизонтальных поверхностях и холодильником, набитым пивом. Подружки, которая могла бы убрать все это безобразие, у него не было. На мой вопрос, почему этот редкостный дебил, дожив до тридцати лет, так и не женился, Дик только пожал плечами.

— Сначала я вел себя как идиот с девушкой, которая мне нравилась, а потом оказалось, что никто особо не стремится быть с парнем, женатым на своей работе. Вот так-то, — закончил он и усмехнулся, — Мотай на ус, Чарли. Вечно ты у меня не просидишь, и тебе все-таки придется поговорить с Джой.

— Я знаю, — пробурчал я. Еще бы я этого не знал.

У Дика я к тому разговору жил уже пять дней. Он взял отпуск за свой счет, и присматривал за мной, аргументируя это тем, "чтобы ты, Чарли, не натворил больше никаких глупостей". Мы вставали по утрам, разговаривали о том, о сем, но не упоминали в разговорах ни "Квебек", ни чертового придурка Волинчека(пару раз Дик все-таки спросил о том дне, но, наткнувшись на то, что я ухожу в молчание, перестал); играли в шахматы и шашки, пару раз ездили на побережье. Риди позволял мне уходить, когда мне вздумается, и я много ходил пешком. Нью-Йорк, город моего сумасшедшего детства, открылся мне совсем по другому: он был городом горечи и сожалений, грусти и успокоения. Иногда я садился на скамейке в Централ-парке, смотрел на уток, плавающих в пруду, и думал о том, как могла бы сложиться моя жизнь, если бы у меня была настоящая семья.

А вчера Дик завел свою рухлядь и мы поехали на кладбище. Там, на холме, покрытом юной изумрудной травой, стоял свежий надгробный камень. Дик довел меня до него и оставил, вернувшись в машину, наблюдая за тем, как над холмами кружила и планировала на громадных крыльях одинокая птица.

Я сел у надгробья на еще холодную землю и бесшумно, одними губами, прочел надпись на камне.

"Беверли Роуз Рихтер".

— Здравствуй, мама.

Я так давно не произносил этого слова, что почти забыл, как оно звучит. Мама… была ли она моей матерью в полной мере… да это и не важно.

Важно, что она была.

Улыбалась.

Смеялась.

Плакала.

Умерла, защищая меня.

А значит….любила меня.

И я это запомнил.

Необратимость — страшное слово, и я никогда уже не смогу сказать ей этого, не смогу объяснить насколько сильно нуждался в ней, как хотел быть с ней рядом.

Орел, круживший в синих небесах, прямо надо мной, с клекотом описал еще круг, и я загадал глупое желание.

— Если ты меня слышишь, если ты меня простила, пожалуйста, дай знать, — прошептал я, — Ради всего святого, мне это нужно.