Изменить стиль страницы

В то сравнительно близкое, но малопонятное для нас время, когда род людской почувствовал себя хозяином сил природы, научившись эксплуатировать энергию пара, вечное движение атомов, всепроникаемость электромагнитной волны, свойства химических элементов, короче говоря, всё, кроме землетрясений и дизентерии, человечество возомнило себя настолько ушлым и всемогущим, что уж мало-помалу подбиралось к таким материям, которые утилизации не подлежат, которые предназначены для того, чтобы светить во тьме.

Одни чересчур заносчивые умы прикидывали, как бы приспособить Бога к вращению колеса, другие норовили перестроить общество под собственную фантазию, третьи вожделели омужичить изящный пол, а четвертые, вроде Писарева, строили планы на тот предмет, чтобы прекрасное можно было кушать на завтрак, чтобы, скажем, от поэзии получалась бы такая же непосредственная отдача как от разведения огурцов.

Обидно, что этими глупостями занимались не самые очумелые головы, а, напротив, лучшие люди своей поры, но уж, видно, слишком силен был нажим эпохи; так у нас говорят о дьяволе — враг силен. Вот ведь Дмитрий Иванович Писарев преумный был человек, а считал, будто главный эстетический вопрос времени состоит в том, «каким образом голодных людей кормить и всех вообще обеспечить?», да еще призывал «заплёвывать и осмеивать всё», что не отвечает этой блаженной задаче, как если бы сытое, одетое и оприюченное человечество поголовно бросилось бы читать оперные партитуры или взяло моду давиться в очередях за стихотворными томиками каких-нибудь ничевоков, презрев материальную злобу дня.

На беду, социал-утопические идеи и подидеи опровергаются только экспериментально, и только с расстояния в сотню лет очевидно, что:

благосостоянье само по себе, а человеческое счастье само по себе;

люди не становятся совершеннее с успехами научно-технического прогресса;

«сытое брюхо к ученью глухо», недаром самые простецкие и механически культурные образования как раз те, где в золоте роются, как в сору.

Разумеется, материальное благосостояние играет свою роль в становлении человечества, но сугубо подсобную и насущную лишь постольку, поскольку оно освобождает от докучных проблем, в некотором роде даже и оскорбительных для высшего существа. Разумеется, всякая полезная деятельность почтенна, включая сочинения обличительных статей и наставлений по разведению огурцов, но прекрасное не должно, да, собственно, и не в состоянии обслуживать какие бы то ни было преходящие интересы, вроде укрепления обороноспособности или упразднения паспортного режима, как «Даная» Рембрандта не может служить учебным пособием по анатомии человека, как Первый концерт Чайковского не годится для лечения аритмии, как «Преступление и наказание» Федора Достоевского не в силах благотворно подействовать на убийц.

«Цель поэзии — поэзия», — сказал Пушкин, то есть перед прекрасным вообще и литературой в частности стоит одна-единственная задача, при том что в смысле дидактическом, прикладном вообще не стоит никакой задачи: исподволь поддерживать в человеке тепло и свет божественного начала. Книга может быть приятным времяпрепровождением, полезным занятием, нелегким трудом, обузой, но угодно читателю или же не угодно, она во всяком случае совершает в нем глубинную очистительную работу. Так невинные младенческие забавы, вроде игры в кубики, исподтишка воспитывают творца, домашние зверушки — уважительное чувство ко всякой жизни, а бабушкины сказки на сон грядущий — высокий настрой души.

Следовательно, прекрасное не менее, коли не более, конструктивно в ходе строительства человека, нежели материнское молоко, и, если можно было бы изъять его из нашего обихода, род людской вскорости закоснел бы в животной сути, хотя бы ему по-прежнему покорялись недра земли и околосолнечное пространство, хотя бы он по-прежнему был в курсе евангельского учения и страшился ответа перед триединым Богом за свои омерзительные дела. Понятно, одним святым духом сыт не будешь, и негодяй не перестанет совершать пакости оттого, что он ненароком прочитал тургеневское «Муму». Тем более нам известно: огромное большинство наших сестер и братьев как закроет последний учебник в жизни, так уж книг в руки не берёт, а между тем они, если ни Богу свечка, то ни черту кочерга, — и всё же существованием высшего подвида хомо сапиенс, русского интеллигента, космос обязан книге.

Одним словом, человечество не стало милосерднее оттого, что Менделеев открыл свою периодическую систему, но по той ерундовой причине, что люди читают стихи и прозу, далеко не всякий прохожий огреет вас камнем по голове.

А вот Дмитрий Иванович Писарев прочно стоял на том, что каждая книга должна нести в себе положительную информацию, и даже любовный роман не смеет претендовать на читательский интерес, если он не способствует демократизации общественного сознания или в нем, по крайней мере, не разбираются преимущества барометра перед народными приметами и покалываньем в боку. Что же до традиционных ценностей, утверждаемых отечественной культурой, то по отношению к ним Писарев был жесток.

«Вот ультиматум нашего лагеря: что можно разбить, то и нужно разбивать… во всяком случае, бей направо и налево, от этого вреда не будет и не может быть» — писал он, имея в виду отнюдь не мещанский романс, не лубочную графику и не душещипательную прозу для простонародья, а великое наследие Пушкина, Гоголя и иже с ними и, которых считал если не вредителями делу вящего социального обустройства, то уж точно бесполезными фантазерами, тешащими барышень, нетрезвых прапорщиков, чиновников четырнадцатого класса, отставленных за мечтательность, вообще зеленую молодежь.

Теперь-то, с лишком сто лет спустя, нам хорошо известно, что вред от такой культурной политики бывает еще какой. Недаром в результате строительства пролетарской литературы мы имеем дюжину классиков, которые не понимают разницы между повестью и рассказом. Но, главное, нам понятно, что большевизм в крови русского человека, недаром Владимир Святой из-под палки крестил государство в Христову веру, патриарх Никон гнобил партизан древнего православия, Петр сажал своих диссидентов на кол, Павел преследовал «безродных космополитов» и даже Рылеев, лирик и либерал, грозился обезглавить Фаддея Булгарина за неприемлемый образ мыслей непосредственно на подшивке его газеты «Северная пчела».

Вот и Хрустальная Коробочка, сдается, был полный большевик по своим ухваткам, до степени дедушки социалистического реализма, поскольку он исповедовал идею подведомственности прекрасного как бы интересам угнетенного большинства, серьезно пророчил крестьянскую революцию не позже весны І863 года, когда, впрочем, по деревням и вправду ожидали пришествия благородного разбойника Гарибальдова, поскольку, наконец, ему никак не давалась следующая мистерия: как это — в «Станционном смотрителе», просто-напросто грустной байке, и духу нет демократического начала, а с ног до головы пробирает, когда прочтешь…

И в «Евгении Онегине» (действительно, сочинении для детей и юношества, к которому можно предъявить не одну претензию — например, если роман, то зачем в стихах) по Писареву вот что было фундаментально нехорошо: что Пушкин впал в лакировку реальной жизни и не отразил страдания крепостных.

И «Старосветских помещиков» он трактовал почему-то как всего лишь картинку «темного царства», наводящую на ту причинно-следственную зависимость, что «мы бедны, потому что глупы, и мы глупы, потому что бедны», в то время как и неквалифицированному читателю было ясно: «Старосветские помещики» есть светлая панихида по неисправимо беспутному человеку, которого жаль, как последний грош.

И Салтыкова-Щедрина он не оставил без нагоняя: «Рассказ должен производить на нас то же впечатление, какое производит живое явление; если же жизнь тяжела и безобразна, а рассказ заставляет нас смеяться приятнейшим и добродушнейшим смехом, то это значит, что литература превращается в щекотание пяток и перестает быть серьезным общественным делом», то есть чего же тут, дескать, смешно, если в России повально пьянствуют, воруют и охальничают по административной линии, тут надо, по крайней мере, широко обличать существующие порядки, если не открыто звать православное население к топору…