Изменить стиль страницы

Жена его была далеко не Сниткина, и даже не то чтобы Софья Андреевна, переписавшая за мужем «Войну и мир», но однако и не Елизавета Салтыкова-Щедрина, супруга Михаила Евграфовича, которая о сочинениях своего прославленного супруга говорила — «Мишелевы глупости». Так вот и со второй женой Лесков разошелся. Разойдясь, он поселился вместе с сыном Андреем Николаевичем, офицером, завершившим карьеру в чине полковника Генерального штаба Советской Армии, и одолел последние десять лет жизни болящим холостяком.

Умер Лесков благостно — уснул и не проснулся, каковая смерть, или, напротив, освобожденье, по народному поверью, предназначается только для чистых душ.

О характере этого демиурга…

Лесков был человек недобрый. Как-то, когда он сидел с приятелями в гостиной, ему доложили, что пришел Данилевский, известный склочник, и Николай Семёнович нарочно залез под стол, чтобы дать гостю возможность наговорить гадостей про хозяина, а потом внезапно выглянуть из-под скатерти и, таким образом, выставить Данилевского в самом дурацком виде.

Лесков был хороший товарищ. Он готов был помочь всякому литературному бедолаге, если тот вдруг пропивался, лишался куска хлеба, заболевал.

Лесков был человек малообщительный и не имел друзей в правильном смысле слова, а знался все больше с писательской мелочью, вроде женоподобного Болеслава Маркевича, шута Лейкина, какого-то Иванова-Классика, краеведа Пыляева, бытовика Терпигорева, темного Василевского-Буквы… — Чехова же и Гаршина не любил.

Лесков был мужчина крутого нрава и однажды в ревельской пивной избил стулом двух тамошних немцев, которые вздумали неодобрительно отзываться о русских и России.

Лесков был человек раздражительный. Стоило кухарке спеть что-нибудь за стряпней или немного разгорячиться гостям сына Андрея, как он с оскорбленным видом принимался жаловаться на то, что у него в доме вводят «бордельный режим», направленный прямо против русской литературы.

Лесков был человек желчный. Если на улице ему попадался знакомый цензор, или литератор из враждебного лагеря, или кто-нибудь походя разворачивал перед ним недружественную эстетическую программу, он немедленно шел домой срывать зло на близких. Например, донимал сына старинной отцовской песней: дескать, вот я в твои годы… На что сын резонно ему отвечал, что, дескать, вы отец, в мои годы в нетрезвом виде дрались с саперными юнкерами.

Лесков был человек злопамятный. После того как его обокрали до нитки в Праге, пределы отечества он больше не покидал.

Лесков был человек наивный. Считая себя записным собирателем, он аккуратно посещал по воскресеньям антикварные магазины и, в конце концов, превратил кабинет в музей, но, как потом оказалось, в его собрании не было ни одной по-настоящему ценной вещи.

Лесков был подвержен посторонним влияниям. Из любви к Л. Толстому он проникся симпатией и к вассалу его Сютаеву, а проникнувшись симпатией к Сютаеву, принципиально взял на воспитание девочку-сироту и заботился об оной как о родной, хотя ни она его не любила, ни он ее не любил. А впрочем, из двенадцати пунктов лесковского завещания, кажется, семь пунктов касаются сироты.

Лесков был человек верующий, безукоризненно порядочный, строгий той строгостью, которая личит не художнику, а директору департамента. Детей своих он сек собственноручно и аккуратно.

Под старость он был немного чудаковат: под старость он отказался от мяса, высчитывал дату смерти и носил балахон по щиколотку, который застегивался на женскую сторону, как зипун.

Заодно еще внешность Николая Семёновича обрисуем на всякий случай, ибо Пушкина в лицо знают все, и Гоголя знают все, а облик Лескова мало кому известен, до того основательно его оттерли на задний план. Он был мужчина плотный, буйноволосый, вечно нахмуренный, с крупным, матерым носом и таким выражением на лице, точно ему сильно не по вкусу его эпоха, точно он вообще сильно не рад тому, что его родили на белый свет.

Таким образом, и в биографии и в характере Николая Семёновича Лескова обнаруживается многое из того, за что не по справедливости, но законно его можно было бы низвести до положения демиурга второго ряда. Однако в действительности на это были совсем другие, неосновательные причины.

Странно вымолвить, но Лескова еще при жизни третировали в связи с тем, что он был писателем отнюдь не демократических убеждений, что он был привержен монархии, христианству в неукоснительно православной его редакции, кастовости, то есть существующему порядку вещей, и крепко недолюбливал всякого рода революционеров. Еще в начале своей литературной карьеры он выступил со статьей о петербургских пожарах 62-го года, которые он неосторожно связал со студенческими волнениями и прокламацией «Молодая Россия», по слухам, инспирированной Чернышевским. И с того времени самое имя Стебницкий — Николай Семёнович писал в те поры под псевдонимом Стебницкий — стало синонимом мрачной реакции, отъявленного консерватизма, короче говоря, прямо ненавистным сделалось это имя.

Затем последовали его повести «Некуда», «На ножах», выставлявшие революционную демократию в самом прискорбном виде, и от Лескова отвернулись все прогрессивно настроенные журналы, издатели и пишущая братия, для которых литератор и человек чуждой партии, по российскому обычаю, всегда был не литератор и даже как бы не человек. Если принять в расчет, что во второй половине XIX столетия «красные» убеждения были нормой, а охранительная платформа почиталась наравне с конокрадством и растлением малолетних, то будет вполне понятно, почему пламенно мыслящая общественность сразу оттерла Лескова на задний план.

Правда, и Достоевский отнюдь не был писателем революционно-демократического крыла, он даже сочинил роман «Бесы», за который его Ленин возненавидел. Но у Достоевского имелось в активе героическое прошлое и репутация страдальца по убеждению, и оттого ему много спускалось с рук.

У Лескова же не было за плечами ни одного поступка, ни даже шалости либерального толка, и оттого он был обречен на славу среднего литератора, одиночество и сомнительные знакомства; брат его, впрочем, как-то в нетрезвом виде залез на дерево и произнес целую антиправительственную речь, но в читательских кругах об этом знали нешироко.

Вообще говоря, художник и политическая платформа — серьезная тема для размышлений. Положим, во Франции тут еле-еле наберется материала для беседы за чашкой кофе, поскольку во Франции художник — это одно, а что он думает об учении Сен-Симона — совсем другое. И это другое не касается никого, а в нашей запальчивой стороне, где, так сказать, эпидемия политикоза издавна охватывает даже тех, кто едва знает грамоту, эстетика и политика находятся в тесной принудительной связи, и даже они до такой степени неразлучны, что банальные диссиденты вроде Радищева с Чернышевским ходят у нас в серьезных писателях и до сих пор пристально изучаются в средней школе.

Между тем ясному глазу видно: значительный художник, будь он хоть анархистом, хоть клептоманом, придерживайся он самых причудливых, например, метеорологических убеждений, интересен культурным людям только в той степени, в какой он значителен как художник.

Ну, кому сейчас любопытно знать, что Эзра Паунд был фашистом, Михайло Ломоносов пил горькую, а Фрэнсис Бэкон сидел за взятки? Да никому, кроме их биографов и любителей исторических анекдотов… Вместе с тем нам решительно всё равно, что Демьян Бедный известен как книжный вор, граф Хвостов был добродушнейшим из людей, а Потапенко отличал изощренный вкус, поскольку всё это были третьестепенные литераторы, лишь потому застрявшие в памяти поколений, что прежде, в досоциалистическую эпоху писателей было мало, и в народе их знали наперечет.

Так что приходится удивляться, как это в глубоко культурной стране, где посредственных живописцев на улице узнают, где чтение не модное занятие среди университетских профессоров, а способ существования, как это современники сподобились разжаловать гениального писателя в рядовые только за то, что он не любил бомбистов, а потомки не потрудились пересмотреть литературную табель о рангах и расставить наших демиургов на соответствующие места.