Как оно так случилось: вот и жизнь прожита, нет ни семьи, ни дома. А вся его сила и молодость расточилась по огромным пространствам, где стучал топором, обшивая лесами кирпичные стены заводов. Ворочал вибратором в горячем парном бетоне, закладывая тело плотин. Наваливался на отбойные молотки в антрацитовой лаве. Так и вышел весь гулом моторов, стуком колес, дымом огромных труб. Как жил и что нажил? Куда торопился? Зачем, за какой погоней сорвался из тамбовского захолустья?
Он работал, полируя задвижку, и было ему печально, и хотелось припомнить свою темную над речкой деревню.
Вот прорубь, зеленоватая, подернутая легчайшим паром. В дрожащей промоине пестреет зимнее дно. Мужики топчутся шитыми валенками в красной резине по обледенелому краю, тянут пеньковую сеть. Выволакивают ее с журчащей водой, расстилают, хлюпающую. И пенька одевается хрупким морозным звоном, стекленеет, шуршит. И в кошле — щуки, сомы, налимы, бьются в снегу. Бабы бросают их в ведра. А он, Киприян, держит радостно негнущуюся, полумесяцем щуку. И деревня вся в высоких дымах.
Дождь пробивает липы, выстилает сумеречную лесную землю холодным стеклянным блеском. И в сырости, шуме — шевеление, движение. Лезут грибы, прорывая сплетение корней, как стоглазое глянцевитое диво. И страшно ступить на живое, растущее. Он нагибается над белым грибом. Отламывает его с хрустом. Трогает губами, щеками, радуясь его тяжести, силе. Лукошко упруго расперто. В нем бархат и белизна сквозь дубовые листья, шумящие от дождя.
Их луг за рекой выкошен наполовину. Жар высыхающих трав. Тихие перезвоны миллионов стеблей с меркнущими цветами. И в его руках гаснущая, сбитая полевая геранька. Девочка в белом ситце сидит у балагана, у брошенных грабель и кос. И гвалт мужиков, и женские раскрасневшиеся лица. А он замер в напряжении тонкого тела, глядя на девочку, на ее маленькую босую ступню с нежно белеющей косточкой. В ней растущая тревога и сладость. Хочется подойти и накрыть зеленой охапкой девичью ногу.
Боже мой, с ним ли это было? Он ли стоял тогда перед сухим балаганом? Перед ним ли горела геранька, белела девичья нога? Отчего не вспомнил об этом ни разу ни в шахте, ни в бетонном гудящем месиве? А тут словно дверь отомкнули. И вот эти дали родные, разливы, серпик над рощей.
Что же делать? Как дальше жить? Куда нестись, мчаться? Откуда эта боль и печаль? Голова его вся седая, плечи как твердые окостенелые крылья, и он один на всем свете, и как быстро все прокатилось!
Отложить сейчас в сторону огненное железо. И прямо на мороз, на вокзал, на ночной проходящий поезд. Назад, через все пространства, в тамбовское его захолустье. И не снег, не сугробы, а за речкой июльский луг полон росы и цветов, и идти в его холоде на легких юных ногах. Заря каплями стекает с отточенных кос. И там, среди хруста и звона, все стоит балаган с потемневшими ольховыми листьями, и цветочек гераньки, как меркнущий глаз, и маленькая девичья нога из-под ситца. Подойти и накрыть ее теплой шелковистой охапкой.
Киприян Стеклов задыхался от нежности и печали. Водил шлифовальной машиной от плеча к плечу, будто косой, осыпая летучие ворохи. И ему казалось: сквозь железное сплетение труб, уханье и грохот турбин колышется луг в цветах. И он шагает с расстегнутым воротом, сбивая сырых мотыльков.
…Мирас Утарбаев усмехался скуластым лицом, смазывал задвижку машинным жиром. И в узких, острых его глазах отражался турбинный зал.
Его оторвали от чертежа, который он вывел рейсфедером в своей дипломной работе. Привезли на станцию и вручили слесарный набор. Он ловко ощупывал стальные детали, будто лепил их, ловя в материале невидимые жилы и мышцы.
Чертеж агрегата, оставленный на подрамнике, жил теперь в нем как образ. Ему казалось, что сияющий вал входит ему прямо в живот. В мышцах и нервах копятся заряды света, и он излучает их в беспредельность.
Он усмехался, подносил к губам оцарапанную ладонь. Слизывал капельки крови, ловя на губах ароматы озона и стали. Сам себе казался громадой электростанции.
Он стоит посреди тайги, окутанный дымами, уходя головой в тучи. Волосы его топорщатся, стоят от скопившегося в них электричества в мерцающей голубой короне, в фарфоровых подвесках. Всей массой летят к земле, ложась миллионами волосков на высоковольтные мачты. Он накрывает шатром волос Сибирь, Казахстан, Урал, и птицы садятся на гулкие медные нити.
Он усмехался и радовался, чувствуя себя источником сверхмощной энергии. Думал, кому он ее пошлет.
Он посылал ее любимому поэту, который не спал вместе с ним в этот час. Сидел под горящей лампой над белым листом, водя быстрым пером. Выкованный тонко листок. Дрожащие глаза человека. И в этом листке бьются батыры, гремят доспехи и шлемы, кони грызутся, и стрела дрожит в чьей-то дышащей груди. Капля света освещала битву. Станция грохотала подшипниками и валами.
Трубы взлетали вверх, превращаясь в сияющие фюзеляжи. Рушились с громом, как эскадрильи перехватчиков. Уносились в далекие пролеты.
Мирас посылал энергию своему другу Сабиду, работающему на угольном открытом разрезе на роторном экскаваторе. Они вместе служили в армии, ломая танками Кольские льды. Вместе учились теперь, готовясь к защите диплома. Он посылал Сабиду энергию в родной Казахстан, для его ковшей и редукторов. А вместе с ней — письмо и приветы, которые летели от мачты к мачте.
Мирас усмехался, поглядывая на близкую турбину в асбестовой оболочке. Она была как пшеничный пирог. Разломи, и глянет голубая стальная ягода.
Он посылал энергию деду, умершему два года назад. Лежавшему посреди степи в одинокой мазаре. Провода гудели над неглубокой могилой, охватывая легкие кости кружевом незримых разрядов. Будто баюкали старика. А вместе с ним — те старые костровища с маленьким вялым огнем, и унылые песни пустыни, и отары овец, бредущие по степи. И дед, сухой и усталый, вешает чайник в огонь.
Мирас посылал энергию в тайгу к буровым, не давая им остыть и замерзнуть. И энергия возвращала ему отражение. Он копил в себе знание об этих просторах. О шоферах, застигнутых в пути непогодой. О кораблях на Оби, выдиравшихся из ледового плена. О зернах, дремлющих в борозде.
Он черпал из своей головы ковши света. Лил их в ночь, наполнял ее, как чашу, энергией своей собственной жизни.
Под утро желвак заглушки был вживлен в стальной ветвистый сосуд. Бригада разошлась по домам.
Один вернулся на свадьбу. Другой склонился над белым спящим лицом жены. Третий лег и забылся, ловя сквозь сон деревенский мотив. Четвертый стал на кошму и с пестрого войлока озирал незавершенный чертеж.
А когда солнце вставало в метели, состоялся пуск агрегата. Вспыхнул факел. Загудели форсунки с мазутом. Взбухли от силы котлы. Турбина зашумела в чехле. Инженеры медными трубами слушали рев подшипников. Сотни приборов повели усами стрелок. Пульт управления замигал огнями. Подстанция подхватила новую стрелу электричества, метнула ее в бесконечность.
— Ты уж прости меня, какое-то наваждение, что ли… И это не от сердца, нет. А то ли вина глотнул, то ли эти головы садовые, с ними разволновался… Ты прости мои срывы…
— Ни капельки не сержусь. Понимаю… Пустяки, я так и решила… Этот Антонов очень, славный, правда? Да и Растокин… Красный сок на снегу… И Завьялов, матерь-пустыня…
— Мне уже лучше. Сейчас быстро доедем до ГРЭС… В одно касание. Только одним глазком. И обратно. Лягу отдыхать… Ты, наверное, права, надо в Москву. Наверное, полетим. Надо собой заняться.
— Ну конечно!.. А может, не надо на ГРЭС?.. Давай вернемся. И сразу ляжешь Давай я скажу шоферу?
— Нет, нет, доедем. Только одним глазком… Я эту ГРЭС хотел посмотреть… Экспериментальная, тут на северных топях. От нее целое семейство начнет размножаться, дальше, к Полярному кругу… Новое поколение ГРЭС… Взгляну, и хоть завтра летим.
— Хорошо. А в Москве покажешься хорошим специалистам. Может быть, в клинику, ну знаешь, полусанаторного типа, где-нибудь за городом, в каком-нибудь лесу… Стану тебя навещать после занятий…