О брате Володе, выздоравливающем после ангины. Отец вернулся домой и поставил на стул в стакане осколок драгоценной сосульки… Звон, звон!..
О янтарных бусах жены, рассыпанных перед зеркалом на туалетном столике. И он стоял, слыша за спиной легкие, босые шаги… Звон, звон!..
И когда покончил с чеканкой, утонченный темно-серебряный светильник, еще без огня, но охваченный прохладным сиянием, расправил у него на руке свои кованые напряженные крылья.
— А теперь тебе, чуть поменьше… Думай о себе и смотри на мою работу…
Она смотрела и думала. А он выковал рыбу-светильник. Пустил ее в сумерках по избе. И она проплыла, как маленькая голубая планета, опустилась на пустую божницу.
— Ну а третий? Кому, не знаю… Просто луне да солнцу. Траве да снегу…
— Им всем, но и еще одному.
— Кому?
— Не скажу.
— Почему?
— Загадала. Я буду смотреть и гадать. Только ты бей легонько и тонко. И думай чисто и весело…
— Я постараюсь…
Уже к ночи он оковал латунью древесную ветку. Укрепил ее под закопченной матицей. На проволочках навесил светильники. И они закачались в избе волшебно и льдисто, как звезды.
— Ну вот и пора, — сказала она. — Катер пришел и ждет.
— Да, да, — сказал он. — Иду…
Подставил лавку и, поднявшись, укрепил в светильниках три малых огарка. Запалил, смотрел на их свет.
— Ну пойдем, — сказал он, опускаясь.
Они вышли. Закрыли дверь, просунув в щеколду тонкую веточку. Удалялись по тропке. Он оглянулся. Изба темнела, погрузившись в траву. В ней еще жили и двигались их тени, дыхания. Ему стало вдруг больно. Захотелось вернуться, кинуться. Защитить тех двоих, оставшихся. Ветер бежал по траве, накрывая избу. На реке остроносо чернел бронированный катер.
часть третья
Он гнал на трубовозе по бетонной трассе, вызванивая на стыках черными телами труб, и Сургут вставал впереди вышками ретрансляторов, энергопоездами, блоками пакгаузов, складов. И, глядя на месиво железа и дыма, он думал: в начале всего были воды.
Свинцовые, пустые, холодные, текущие к океану. Уточка черной стрелкой срывалась с проток, долетала до пустынного седого разлива, терялась в кружении синеватых полярных лучей. Одинокий чум был обшит берестой. В пеньковых снастях тускло вспыхивала рыбина. На топкий берег, озаренный негаснущим светом, выходил сохатый.
Потом негромко застучали моторы. Катерочки, попыхивая дымками, засновали в протоках, по узким таежным речкам. Выгружали палатки, тюки. Геологи раскрывали планшеты, отбивали азимуты на ржавых болотах. Захлюпали в накомарниках, шестами щупая землю, комкая глину, песок. Просачивались в глубь континента, проходя по красным коврам костяники, водянисто-янтарной морошки. И глухарь, поводя вороненой синью, смотрел на людей с низких еловых суков.
Высоко загудели серые, с алой полярной отметиной самолеты, наполненные приборами, датчиками, длиннофокусными объективами. Летели месяцами, сжигали горючее, снимая плоские мутные топи. И потом в кабинетах ложились на стол сырые листы аэрофотосъемки, рентгеновские снимки Земли. Аорты и вены рек. Пузыри дышащих болот. Люди шарили линзами по чуть видным рельефам равнины.
Спутники, напичканные оборудованием, виток за витком просвечивали туманы. Зондировали с высоты, ловя отражения от лосей и медведей, от кипящих огнем нерестилищ, от старой гнилой ладьи, помнящей здесь, на Оби, песни Волги и Дона, блеск железной кольчуги, цветной атаманский бунчук. Луч из космоса проникал под мокрый таежный войлок, в подземный купол, где таилась черная гуща. Как зрачки, укрытые земными веками. И спутники ловили их подспудные блески.
На маленькие желтые плесы с грохотом, стуком пришли стальные баржи. Плавучие краны выгружали низкорослые вездеходы, приземистые, на болотных гусеницах тракторы. Свернутые в пружины рулоны разворачивались в сияющие оболочки нефтехранилищ, и танкеры, выбрасывая шланги, качали горючее.
Дымилась земля от огней и дождей. Хрустела тайга. Гремели взрывы. Бетонные плиты ложились на топи, и первые самолеты с воем приземлялись в тайге. Буровые погружали победитовые сверла, дробили череп земли, прорывались к недрам. И ударил черный фонтан. Бурильщик, обалдев от счастья, опуская ладони в теплую жижу, мазал себя по лицу.
Нефтепроводы гнали потоки тюменской нефти. Химкомбинаты принимали их в серебряные цилиндры и сферы. Совещались министры в Нью-Йорке, Токио, Бонне. Мировая пресса шумела о поставках, кредитах. А в тайгу продолжала ломиться стальная армада техники. И он мчал на трубовозе по трассе, вызванивая на стыках телами труб, и Сургут вставал впереди вышками ретрансляторов, энергопоездами, блоками пакгаузов, складов. И он думал: в начале всего были воды.
Ковригин окончил беседу с начальником порта. Говорили о переменах движений грузов, возникших после пуска железной дороги. Транссибирский плющ продолжал ветвиться, оплетал материк, кидая отростки на север, стремясь дотянуться до океанских ледовых кромок, и на восток, повисая меж Байкалом и Охотским гранитным карнизом. Метил уцепиться за выступ Чукотки, перекинуться на Аляску.
Ковригин завершил разговор, собираясь выйти к причалам, громыхавшим в дожде.
— Еще посидите немного, — сказал начальник порта, обветренный и пятнисто-красный, обожженный рекой. — Сейчас должен прийти художник… ваш, московский… Антонов. Покажет набросок панно. Мы заказали для порта. Взгляните, если хотите.
Входили в кабинет речники, крупнотелые, в галунах и нашивках, созданные из дегтя и золота. И художник, чье лицо, утомленное, чуть выцветшее и растерянное, показалось Ковригину по-московски неуловимо знакомым.
— Во, давай, Геннадий Антонович, взгляни, чего нам художник сработал. Давай сообща обмозгуем. — Они раскладывали перед начальником порта листы картона.
Корабли толпились заостренным железом, били носами в таежную твердь. Раскалывали ее бронированными топорами, и в пролом, расширяя его, заливая кишащим месивом, текли вездеходы, змеились трубы, катили платформы с панелями бетонных домов, турбинными роторами, буровыми. И там, куда все стекалось, город, разноцветный, как взрыв, светился гранеными радугами.
— Ну давайте высказывайте, кто чего думает… чего мы там говорили… Какую ты, Гаврюхин, критику наводил…
Речники топтались, вытягивая шеи, тыкали пальцами.
— Какую я критику наводил?.. Я говорю, как же сухогрузы носами в деревья уперлись? Тут же мель, топь… Они в первый год к барже швартовались. А причальные стенки поставили аккуратно, по графику. Стеночка — борт! Стеночка — борт!.. А тут на картине — аварийная ситуация.
— Сам ты, Гаврюхин, стеночка — борт, стеночка — борт!.. Это же образ, образ! А ты со своей техникой безопасности!
— Ты, Косых, погоди, дай сказать… Аварийная ситуация — это раз. Потом другое… У него корабли прямо в рыбу впоролись. Тут и сварщик работает, и в электроде прямо рыба плещет. Не бывает!
— Да это же картина и замысел!.. Может, он ей новую чешую наваривает! Может, он природу своими руками переделывает!
— Погоди ты, Косых, не суйся… Не бывает такого… И три: конечно, тут люди нарисованы, и бурильщики, и наш брат речник, но только уж больно мелко. А надо бы крупным планом, вот тут хоть! Портовик, нефтяник, геолог… Плечом, понимаешь, к плечу… Чтобы ясно было, какие тут люди у нас… Я в Тюмени видал, на вокзале. Хорошо… Мне понравилось.
— Ты, Гаврюхин, еще сталевара сюда добавь. Космонавта, колхозницу со снопом. Кого еще?.. А ты свой глаз чуть-чуть поверни!
— Это ты, Косых, свой глаз поверни!.. Тьфу, привязался!
Они сердито гудели сиплыми от речных простуд голосами. Терлись друг о друга золочеными галунами. А порт за окошком грохотал в дизелях, накрытый дождем и дымом.
— Гаврюхин с Косых чтоб не бодаться не могут, — сказал недовольно начальник. — Погодите друг другу глаза вставлять. Пусть художник расскажет. Путь товарищ Антонов сам сперва пояснит…