Изменить стиль страницы

Ее глаза блестели от слез, от обиды, от гнева. Толстые косы она отбросила за спину, и стало заметно, что свитер ей велик и из широкого растянутого ворота смешно торчит ее голова на тоненькой смуглой шее, как птенец из гнезда. Сеня так и подумал, и он улыбнулся, хотя ему сейчас было не до смеха, потому что он не понимал причины ее гнева.

— Ничего я не думаю. Чего ты?.. — проговорил он, продолжая растерянно улыбаться.

— Я вижу, — она всхлипнула совсем по-ребячьи, — вижу, и все. Ты нарочно так. И нечего тут смеяться.

— Да нет же. Я и не смеюсь вовсе.

— Нарочно играешь одно и то же. И совсем это не музыка. Это тра-та-та…

Она растопырила пальцы и обеими руками показала, как он делает тра-та-та, это у нее получилось очень смешно, и она сама, должно быть, поняла, что смешно, потому что коротко засмеялась. Коротко и звонко, как смеются девчонки, если у них на глазах еще не высохли слезы.

Он тоже засмеялся и спросил:

— Тебя как зовут?

— Ася. А тебя Сеня.

— Кто тебе сказал?

— Мама. Она здесь работает дежурным администратором.

— Это твоя мама?

— Да. А ты почему так удивился?

— Ты на нее совсем не похожа. Нисколько.

Убежденно, как о чем-то совершенно бесспорном, она сказала:

— Это тебе так показалось. Мы — как две капли…

Нет, Сеня этого не находил.

— У вас совсем разные глаза.

— Это верно. У мамы они удивительные. А у меня самые обыкновенные.

Сеня отважился и взглянул на нее. «Самые обыкновенные» глаза смотрели на него прямо и чуть-чуть насмешливо. И еще как-то беспокойно. Он подумал, что в такие глаза нельзя долго смотреть, и отвел свой взгляд.

— А твой папа? — спросил он только для того, чтобы скрыть свое замешательство.

Ответа не было так долго, что он хоть и с опозданием, но сообразил, что этого вопроса лучше было бы и не задавать.

— Да, — ответила она, — на фронте.

Ответила так неохотно и пренебрежительно, что у Сени сразу возник следующий вопрос, задать который он не отважился. Пока он собирался с духом, она решительно сказала:

— Мы с ним расстались еще до войны.

Снова наступило длительное молчание, во время которого Сеня смог хорошо обдумать свой следующий, на этот раз совершенно безобидный, вопрос:

— Ты любишь музыку?

— Да, очень. Только слушать. А сама ничего не умею. Я не способна к музыке. А про тебя говорят, что ты очень способный.

— Кто говорит?

— Мама. Она все про всех знает…

Сама Ася тоже много знала про всех и умела интересно рассказывать о людях и их поступках. У нее были твердые взгляды. Она считала, что все люди делятся на хороших и плохих, и все их поступки, мысли и слова тоже бывают или хорошие, или плохие. Никакой середины она не признавала и беспощадно осуждала все, что считала плохим.

И она все умела делать. Ей приходилось выстаивать в очередях хлебом, за продуктами, какие выдавали по карточкам, готовить обед, стирать и убирать комнату. Училась она в третью смену и после школы заходила в гостиницу за мамой. Если мама задерживалась на работе, то и она сидела с ней в дежурке и слушала все, что говорят взрослые. К маме приходили горничные, дежурные по этажам, истопницы поделиться своими бедами — радостей-то откуда взять? — рассказать новости, обсудить поведение временных и постоянных жильцов. А тут уж они не стеснялись, выкладывали, что знали. Все это Ася выслушивала, сидя в дежурке на диване с таким видом, будто ей ни до чего дела нет.

Да ее и не замечали сначала, а потом привыкли, и мама по дороге домой и дома продолжала с ней не законченные в дежурке разговоры, тоже говорила с ней как со взрослой, и часто спорила с ней, потому что Ася никогда не соглашалась оправдывать дурные поступки тем, что человеку пришлось трудно, вот оттого он и покривил душой.

А мама, та, наоборот, все оправдывала, все, даже самые скверные поступки, если считала, что у человека создалось безвыходное положение.

Никаких безвыходных положений Ася не признавала и никогда никого не оправдывала. Исключение она делала только для одной мамы. Ее поступки, какие бы они ни были, Ася хотя и не оправдывала, но и не осуждала. Себе она не прощала ничего, а маме все. И только когда мама уж очень не соглашалась с дочерью, та просто отмахивалась от нее, как от маленькой: «Ну ладно, ладно…»

Заметив ее дружбу с Сеней, мама спросила:

— Ты ему мешаешь, должно быть?

— Я сижу тихо, когда он играет.

— А потом?

— А потом мы немного разговариваем.

— О чем?

— Он мне рассказывает про Ленинград, как там раньше было хорошо. До войны. Про маму. Она — врач, майор медицинской службы. Очень красивая.

Мама сказала:

— Он и сам красивый. Сеня-то.

Ася усмехнулась:

— Может быть.

Мама вздохнула и с непонятной для Аси печальной улыбкой проговорила:

— Ох, какая ты у меня взрослая становишься…

— Когда-нибудь же надо…

— Рано, я думаю, — снова вздохнула. — Ну, беги.

На третий день их знакомства Сеня спросил:

— Ты в каком классе?

— В седьмом.

— Так сколько же тебе лет?

— Через месяц четырнадцать.

— Никогда бы не сказал!

— Ты думаешь, меньше?

— Что ты! Больше. Я думал, шестнадцать.

— Все так думают. А я в классе не самая большая. Средняя.

— Ты как-то разговариваешь, как взрослая.

— Это оттого, что все время среди взрослых. — Ася засмеялась. — Мама говорит, что я, как промокашка, все впитываю.

Промокашка. Эти девчонки всегда что-нибудь выдумают. Он усмехнулся, чтобы она не подумала, будто он очень восхищен ею и ее словами. А ей показалось, будто ему очень понравилось это меткое определение ее способностей.

— Правда, хорошо она сказала? Оч хорошо!

Он с независимым видом пожал плечами и тут же, неожиданно для себя, торопливо согласился:

— Вообще-то да. Здорово!

Тут оказалось много для него неожиданного: она была совсем не похожа на всех остальных девчонок, которых он до сих пор знал. Все остальные были одинаковые, и никогда еще ни одну из них он не отличал. Ася — единственная. Особенная. И все, что она делала и говорила, тоже казалось ему особенным, сказанным впервые и непохожим на то, что говорили и делали другие. Его очаровала ее манера говорить торопливо и четко и недоговаривать некоторые слова, как, например, «оч», вместо «очень».

Сеня тоже рос среди взрослых. В Ленинграде на улице Восстания у них была одна, хотя и очень большая комната, и когда к отцу или маме приходили разные люди — музыканты, летчики, врачи и журналисты — Сеня почти никогда не прислушивался к разговорам взрослых, у него было достаточно своих дел и своих интересов.

Сейчас, разговаривая с девчонкой-семиклассницей, он не испытывал чувства превосходства. Скорее ему казалось, что он разговаривает со старшим и более опытным, чем он сам, человеком. По крайней мере, так свободно судить о взрослых он не сумел бы. У него просто не хватило бы для этого материала — ни слов, ни наблюдений.

Да он и не думал сейчас ни о каком превосходстве. Наоборот, ему хотелось подчиняться ей во всем. Какое-то совершенно новое чувство овладело им — будто бы он был чем-то сильно удивлен. Или растерян. Эти удивление и растерянность он пытался прикрыть привычной мальчишеской грубоватостью, но это у него получалось плохо и, наверное, глупо. Надувается, как индюк, перед какой-то семиклассницей, «промокашкой». Хорошо, что никто ничего не знает о его сложном положении, потому что тогда подумали бы еще, что он влюбился. А это совсем ему не надо. Так он думал, но ничего уже не мог изменить. Сидя за пианино, Сеня прислушивался к знакомым шагам на лестнице, и ему казалось, будто всё кругом с тревожной радостью тоже ждет ее появления.

И вдруг выяснилось — все знают именно так, как он больше всего опасался. Пальцы бегают по холодным клавишам, и он слышит торопливые шаги по ступенькам. И тут кто-то, наверное, одна из горничных, спрашивает: