Изменить стиль страницы

6. РЫЦАРЬ СМЕРТЬ

Остался единственный спутник Воланда, мифологическую «родословную» которого мы полностью не рассмотрели – «регент», «переводчик», «темно-фиолетовый рыцарь» Коровьев. Литературный прототип, уже отмеченный нами – черт из «Братьев Карамазовых», – лишь частично раскрывает тайну, окружающую «переводчика».

Из других литературных источников следует обратиться к «Фаусту» Гёте. Как уже отмечалось, Мефистофель назван в «Фаусте» рыцарем (см. ч. II, гл. 4),[84] хотя эта деталь, по сути, не объясняет ничего: да, средневековый черт вполне мог обернуться рыцарем, но при чем здесь Коровьев, если его прототипом стал в первую очередь черт из русской классики? И все-таки читателю представлен не только фигляр с русской фамилией, а «темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом» (с. 794).

Облик Коровьева – наказание за неудачу. «Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил... его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал» (с. 795). Свое объяснение неудачного каламбура Коровьева предлагает И. Галинская. Допуская знакомство Булгакова с эпической поэмой Средневековья «Песня об альбигойском крестовом походе», она считает, что прототипом Коровьева мог послужить один из авторов «Песни», скрывшийся под псевдонимом Гильем из Туделы. «Он называет себя учеником волшебника Мерлина, геомантом, умеющим видеть потаенное и предсказывать будущее, а также некромантом, способным вызывать мертвецов и беседовать с ними».[85] Автор «Песни» включил в нее каламбур на смерть графа Симона де Монфора:

На всех в городе, поскольку Симон умер,
Снизошло такое счастье, что из тьмы сотворился свет.[86]

И. Галинская убедительно рассматривает особенности этого каламбура. «Согласно альбигойским догматам, – пишет она, – тьма – область, совершенно отделенная от света, и, следовательно, из тьмы свет не может сотвориться, как бог света сотвориться не может из князя тьмы. Вот почему... каламбур... в равной степени не мог устраивать ни силы света, ни силы тьмы».[87]

Эта тонкая и красивая параллель имеет, однако, слабые стороны: Булгаков не знал французского языка. Второе: какими бы магическими знаниями ни обладал автор «Песни об альбигойском походе», он был земным человеком, тогда как Коровьев – персонаж демонический. Вряд ли бы Булгаков стал смешивать планы и «наказывать» конкретного человека превращением в дьявола. Тем более что еще древние греки свято верили в то, что День (Свет) есть порождение Тьмы (Эреба) и Ночи, о чем Гесиод (правда, без каламбуров) сообщал в «Теогонии».

Думается, строгость отбора источников при создании персонажей романа не позволяла Булгакову смешивать «земное» и «неземное». Если Воланд, Бегемот, Гелла и Азазелло наделены чертами многих мифологических персонажей, а Коровьев – персонаж из литературного вымысла, то его «родословную» следует искать в литературе, но не среди авторов того или иного произведения, а среди героев-чертей, способных каламбурить. И ответ мы находим чрезвычайно легко. Черт, рассуждающий о тьме и свете, – Мефистофель у Гёте. Развивая мысль о своем месте в системе общего зла, Мефистофель, «рыцарь свободный», произносит следующее:

А я – лишь части часть, которая была
В начале всё той тьмы, что свет произвела,
Надменный свет, что спорить стал с рожденья
С могучей ночью, матерью творенья.
Но все ж ему не дорасти до нас![88]

Он завершает свое рассуждение предсказанием гибели свету:

И – право, кажется, недолго дожидаться.
Он сам развалится с телами в тлен и прах.[89]

В контексте литературной традиции размышления Мефистофеля каламбуром названы быть не могут. Он рассуждает в духе философии древних греков, правда более зло и язвительно. Но с точки зрения мистической – это каламбур-перевертыш пролога Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог... Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Ин. 1: 1, 3–5).

Свое рассуждение Мефистофель начинает с прямого утверждения изначальности тьмы, что, конечно же, сразу ставит свет (в данном контексте – Бога) в зависимое от нее положение. В христианстве Свет и Бог – нераздельные понятия, тогда как греки, не знавшие единобожия, под светом понимали день (дневной свет). Рассуждение Мефистофеля только по виду «древнегреческое», а на деле направлено на отрицание Божественной природы Слова (Логоса-Христа). Оно даже не оставляет места дуальности противостояния Света и Тьмы, полностью опровергая силу Света. Философская двусмысленность, пародийность и кощунственность делают слова Мефистофеля поистине дьявольским каламбуром.

В оценке Воланда неудача, возможно, в том, что «шутка» не самостоятельна, но противопоставлена прологу св. Иоанна. Хитрый Воланд вовсе не утверждает, что именно он заставил Коровьева «прошутить», т. е. пробыть шутом дольше, чем этот остряк полагал. Возможно, некто иной «понизил» темно-фиолетового рыцаря в звании за то, что тот вторгся в запретные для обсуждения с людьми сферы, но кто именно – остается неизвестным.

Шутовской природе Мефистофеля Гёте уделяет много внимания. Остроты Мефистофеля иногда злы, иногда площадно-грубы, иногда утонченно-язвительны, но шутит он постоянно. Шутит, на свой манер, и черт у Достоевского. Образуется цепочка литературных шутов-чертей, начиная с «неудачной шутки» Мефистофеля: Мефистофель – черт Ивана Карамазова – Коровьев. Все они – персонажи одного «потустороннего» плана, все существуют благодаря художественной литературе и обладают общей чертой – склонностью «пошутить». Шут всепроникающ.

Но почему именно Коровьев, замыкающий цепь классических «чертей», отпущен на свободу? Вероятно, потому, что ни Фауст, ни Иван Карамазов не стали добычей нечистой силы: Фауст искупил свой грех, и ангелы спасли его душу; доведенный до безумия Иван Карамазов все же не продал душу дьяволу и сопротивлялся ему из последних сил. Зато мастер и Маргарита всецело принадлежат Воланду, и в этом немалая заслуга Коровьева, поскольку ему было поручено уговорить Маргариту принять королевский венец на балу у сатаны и он с легкостью этого добился. «Рыцарь свой счет оплатил и закрыл!» (с. 795).

Следует обратить внимание на то, что присвоенное Мефистофелем «дворянство» сохраняется и за чертом Ивана Карамазова. «Похоже было на то, что джентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; очевидно видавший свет и порядочное общество, имевший когда-то связи и сохранивший их...»[90]

Коровьев – тоже из «бывших», хотя природа «приживальщика» в нем выявлена куда сильнее, чем у черта Ивана Карамазова: «шутовские» качества Мефистофеля в литературном времени становятся преобладающими; от «дворянина» и «рыцаря свободного» он опускается до уровня «приживальщика», а в булгаковском романе – до «отставного регента». И только в финале они совершенно исчезают.

Но ни мрачность, ни фиолетовая одежда одной лишь «литературной» биографией Коровьева не объясняются. Правда, нетрудно сделать вывод, что «мрачнейшее, никогда не улыбающееся лицо» Коровьева в эпилоге – антипод его ухмылке и кривлянию. Рыцарь устал смеяться. Но все же нечто должно стоять за этой мрачностью, которую Булгаков преподносит как тайную сущность «темно-фиолетового рыцаря».

вернуться

84

Гёте И.-В. Фауст. С. 140.

вернуться

85

Галинская И. Л. Криптография... М., 1986. С. 101.

вернуться

86

Там же. С. 102.

вернуться

87

Там же. С. 103.

вернуться

88

Гёте И.-В. Фауст. С. 87.

вернуться

89

Там же.

вернуться

90

Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы. С. 161.