— Мне тоже нравится, как он пишет.

— А Базаров?

— Особенно Базаров.

— А Рудин?

На лице Нади появилась снисходительная улыбка.

— Не знаю, что ответить... Он много болтает. И я ему не верю. Не люблю таких.

— Но Базаров? Он не менее болтлив.

Надя хотела было горячо вступиться за своего любимого героя, но сдержалась, сообразив, что здесь не место для литературных споров и что пришла она совсем не за этим. Все же оставить вопрос без ответа было неловко.

— У него другой характер.

— Сильная личность? Да?

Не поняв, то ли игуменья навязывает свое мнение, то ли пытается уточнить, как же она относится к предмету беседы, Надя сказала то, что думала:

— Да, у него сильный характер.

— Тебе такие нравятся?

Наде показалось, что в голосе игуменьи послышалась неодобрительная усмешка.

— А что хорошего, например, в Илье Обломове? Противный слизняк.

— Да, конечно, — согласилась игуменья. — Но это уже крайность, другая крайность.

Если есть другая крайность, то, надо думать, должна быть и еще одна... Надя хотела спросить, что же она считает первой крайностью, но не решилась. Да и не к чему затягивать этот случайно возникший разговор. Поскорее бы уйти отсюда. Хорошо матушке игуменье заводить длинные беседы, — она сидит в тепле и будет сидеть, никаких у ней житейских треволнений, живет, как ей хочется, как вздумается...

— А я перечитывала Толстого, «Войну и мир».

Игуменья взяла отложенную в сторону книгу и не спеша стала листать страницы.

Надя удивилась. Она знала, что церковники считали Толстого еретиком, предавали анафеме и отлучали от церкви. Об этом много говорили, когда она училась в гимназии.

— Большим талантом наделил его, своего слугу, диавол, на искушение человекам. Сладка его песнь, и сладок яд в ней, сладок и смертоносен... Не тело человеческое губит, а душу.

Игуменья замолчала, словно заглядевшись на пылающий в голландке огонь.

— Я скажу матери хозяйке, чтоб не посылала тебя на работы трудницкие, — добавила она совсем другим тоном.

— А как же? — насторожилась Надя.

— Ты при мне будешь. Если, конечно, согласна. Нет, не горничной и не послушницей; — добавила игуменья, поймав встревоженный взгляд Нади. — Будешь приходить читать мне. — И, словно желая оправдаться перед девушкой, пояснила: — Глаза мои стали хуже видеть, двоятся буквы, сливаются... Пенсне разбила. Достать же другое по нынешним временам невозможно. Надеюсь, ты хорошо читаешь?

— В гимназии «пять» по чтению ставили.

— Ну и прелестно, дитя мое. Приходи ежедневно после обеда. На час, не более. — Она добродушно улыбнулась. — Если я, грешница великая, увлекусь, сама приостанови чтение, невзирая на мои слезные мольбы. Остальное время ты свободна. Отдохни после тяжких испытаний. Читай, книги у матушки хозяйки. Она же тебе и келью укажет. Иди, дитя мое. И да благословит тебя бог!

Игуменья перекрестила Надю и привычным движением поднесла к ее губам свою белую, с голубоватыми венами руку. Наде ничего не оставалось, как приложиться к ней.

— До свидания, — попрощалась она и направилась к двери.

— Да, дитя мое! — окликнула ее игуменья. — Я хотела спросить, да из головы вон. Скажи мне, почему ты ушла... от них, из этого сонмища обреченных?

Надя предполагала, что ее будут спрашивать об этом, но не думала, что вопрос выльется в такую простую, безобидную форму.

— Я не сама ушла. Меня исключили из отряда, — созналась она.

— Исключили?! — Не в силах скрыть удивления, игуменья уставилась на девушку. — Вот как? А я думала... я другое предполагала... И за что же тебя исключили?

Ничего не скрывая, Надя рассказала о Васильевой, о своей встрече с Рухлиными и, как о финале своего заступничества, — изгнании из отряда.

Игуменья нахмурилась.

— Боже мой, какие жестокие люди...

Словно забыв о Наде, игуменья чуть толкнула кресло и, слегка покачиваясь, молча сидела с закрытыми глазами.

Надя не поняла, кого игуменья назвала жестокими людьми. Ей казалось, что разговор не окончен, и она ждала продолжения.

— Хорошая у тебя душа, дитя мое, — сказала игуменья. — И мне приятно знать, что твое сердце болит о сирых и обездоленных. А они осудили тебя и отвергли! Нужно иметь вместо сердца камень в груди, чтоб осудить ближнего за добрые его дела. Грустную повесть ты мне поведала. Нет, не каждый согласится войти в тот вертеп. Я так думаю, что рано или поздно ты ушла бы оттуда. Сама. — Игуменья остановила на девушке вопрошающий взгляд, ожидая ее ответа.

— Не знаю.

— И этот ответ говорит о твоей чистоте, искренности... Я догадываюсь, что могло тебя удержать там. Догадываюсь! Знаю силу этого греховного чувства. Чаще всего оно приносит девушкам горе, страдания... Ах, если бы вы не всегда слушали голос своего сердца, но спрашивали совета и у разума. Я не потому говорю обо всем этом, что хочу поучать, нет! Я старый человек. Да, да, старый человек! Но ведь и мне когда-то было семнадцать лет.

Она откинулась к спинке кресла-качалки и снова закрыла глаза.

— Да, было... — проговорила игуменья, отдаваясь во власть воспоминаниям. — Меня тоже не миновало. Любила... И верила... Бедная глупая семнадцатилетняя девчонка... Моя фамилия в миру, девичья фамилия — Дубовская. Княжна Дубовская... Он был тоже знатного рода. Граф... По поручению государя императора уехал за границу. Невеста ждала жениха... Ах, как я ждала! А он... возвратился с супругой. Торжества, празднества! А я, безумная, молила всевышнего о смерти. Простятся ли мне эти греховные мысли — не знаю... Я нашла свое счастье здесь, в обители... Да, но к чему я все это рассказываю? Не всегда можно слушаться сердца.

Она подошла к голландке, подняла щипцами упавший на пол уголек и стала его рассматривать.

А Надя, удивленная неожиданной исповедью, думала о том, почему именно ей, незнакомому человеку, эта пожилая женщина доверила свою тайну. И еще подумала, что игуменья не так уж и строга, как о ней рассказывают. «Видимо, ее трогают чужие беды и горести, если она поняла меня и оправдала. А вот Козлов — тот не захотел понять, что иначе я не могла поступить: «Жестокие люди»... Да, именно. Ну, а Петр Алексеевич? А Семен, а студент Сергей Шестаков?»

— Сколько раз мне хотелось бежать, — продолжала игуменья, — найти его, чтобы только увидеть. Предел моей мечты! Было. И бесследно исчезло. Нет, след, конечно, остался — воспоминания. Смутные и немного грустные... А чувства не осталось. И я благодарю бога за его милость, за то, что помог мне, вразумил избрать путь истинный.

Надя ушла, так и не поняв, чего ради игуменья затеяла этот разговор. Потом догадалась, что, по-видимому, говоря о ней с игуменьей, Ирина не умолчала о Семене. А игуменья, рассказывая о себе, тем самым предупреждала ее, давала совет. Но ведь она могла сказать все прямо, безо всяких заходов. Могла, но не стала. Побоялась обидеть?

Глава семнадцатая

Сестра Евпраксия, так звали матушку хозяйку, молодая еще, лет тридцати пяти, с красивым, но словно окаменевшим лицом, в отличие от игуменьи оказалась женщиной малоразговорчивой. Она встретила Надю с неприязнью и сказала, что, хотя игуменья велела поселить ее в небольшой келье, ей временно отводится место там, где живут шесть послушниц. А дальше будет видно.

Надя попросила поместить ее вместе с бабушкой.

— Если на то даст свое согласие проживающая там же Ирина Стрюкова, — ответила строгая сестра.

Ирина согласие дала.

Так Надя поселилась с бабушкой Анной.

Она с интересом присматривалась к новой обстановке, к монастырским порядкам. Здесь жизнь текла по установившимся правилам: утром ранняя молитва, завтрак в трапезной, работа по хозяйству до ужина, с перерывом на обед. После ужина отдых, моленье перед ночным покоем и, наконец, сон. Обитель погружалась в темноту и тишину, лишь на хозяйственной половине монастырского двора горело несколько фонарей, да изредка постукивали в колотушки охранницы, как здесь называли караульщиц.