Затируху выдавали из трех окошек. У каждого выстроилась своя очередь. Тут были дети разных возрастов — и подростки и самые маленькие, только недавно начавшие ходить. Таких обычно сопровождали дети постарше или же взрослые. Получив пищу, детишки большей частью проходили в классные комнаты и там, достав из кармана ложки, съедали свой жалкий дневной паек. Многие, получив на тех, кто не смог прийти, спешили домой, зная, что там их ждут не дождутся.

К Наде то и дело обращались матери, бабушки; одни просили дать добавок, чтобы ребенок хотя один раз в день наелся досыта, другие умоляли выдать и на больных, а больных с каждым днем становилось все больше. Просьбы, просьбы... Отказать — язык не поворачивается, а вместе с тем давать нечего.

К Наде подошла женщина. Лицо испитое, в усталых глазах такое страдание, что кажется, вот-вот хлынут слезы. Наде показалось, что женщина ей знакома.

— Можно к вам с просьбой? — обратилась она. — Мне сказали, что вы тут, в столовке, за старшую. Вот я и хотела попросить... — Губы ее мелко задрожали, и она крепко сжала их...

Когда женщина заговорила, Надя уверилась, что не только видела ее, но и слышала этот голос. Но где?

— Вы насчет детского питания?

Женщина молча кивнула головой.

— Муж мой в Красной гвардии у вас состоял, — пересилив себя, снова заговорила она. — Деповской. Кузнецом был в депе... Осколком поранило... когда наступали на город... Лежал дома, маялся... Третьего дни схоронили.

— Как ваша фамилия? — поддавшись тягостному настроению женщины, спросила Надя.

Она достала самодельную тетрадь из толстой серой бумаги, стала листать. Все листы были исписаны — фамилии, адреса. Только в конце последней страницы осталась узенькая полоска, как раз для того, чтобы сделать еще одну запись.

— Васильева я. По мужу. И не пришла бы, а нужда.

Женщина снова стиснула зубы, но сдержать слез не смогла, и они одна за другой покатились по щекам.

Надя хотела было что-нибудь сказать ей в утешение, но у нее перехватило дыхание, и она почувствовала, что если попытается заговорить, то и сама расплачется.

Обе немного помолчали.

— Запишем, — коротко сказала Надя. — Где живете?

— Здесь. Неподалеку. На Барачной, дом сорок.

На Барачной? Семен Маликов тоже живет на Барачной. Вернее, жил. И Надя вспомнила, где и когда видела эту женщину. Да, да! Землянка, ночь, душная комнатенка, на полу вповалку спят дети...

— Семен Маликов ваш сосед?

— Сосед, — ответила женщина, не понимая, почему Надя заговорила о Маликове. — Наискосок живет. Через улицу. Только он там больше не живет... У вас он...

— Я знаю. И вас тоже знаю. Ночью приходила, помните?

Глаза женщины оживились.

— Про Семена спрашивала?! Батюшки, как же, помню! А я тоже гляжу, вроде по личности знакомая, только ничего такого не подумала — людей-то эвон сколько перевидать приходится... А Федю-то, мужа моего, как раз на другой день и поранили. — Глаза ее снова погасли.

— Сколько у вас детей? Двое? И еще кто есть в семье? Мамаша? И ее запишем. И на вас давать будем.

Женщина кивнула. Казалось, слова Нади не вызвали в ней никаких чувств.

— Пока жив был Федя, кое-как перебивались. Теперь хоть ложись да помирай. Себя не жалко, а вот детишки... Старшенький, на шестой годок пошел, лежит, весь высох; малышок тоже — мощи одни.

— Да, детишки... — Надя вздохнула. Насмотрелась она за эти дни на детское горе. — Вы уж сами как-нибудь крепитесь...

— Не знаю, что и сказать, что и подумать. Мамаша у меня — ноги опухли, чуть ходит. Ушла — и не знаю, чего там дома... А ежели б домой дали?.. Хотя маленько, на какую там болтушку?

Надя опустила голову. Как тяжело отказывать тому, кому надо помочь.

— У нас сейчас почти ничего нет, — неохотно созналась она и почувствовала неловкость и даже некоторую вину за то, что люди голодают, а красные ничем не могут им помочь. А ведь она тоже красная, и с просьбами обращаются к ней. — Ничего, ни-че-го нет! Но как будет — пришлем. Тут же! Обязательно пришлем! Может, даже сегодня. А сейчас получите детский паек. И каждое утро приходите. Да не старайтесь пораньше — с утра очереди. Правда, паек — только счет один, от него ни сыт, ни голоден. Ну, а все же...

Васильева поблагодарила, сказала, что сбегает за посудой. Надя вышла вслед и у калитки снова встретилась с ней. Васильева только что перекинула через плечо веревочную лямку и силилась стронуть с места небольшие санки с сеном. Надя удивилась.

— У вас есть корова? — обрадованно спросила она.

— Корова-то есть, да молока нет, совсем перестала доиться, скоро должна теленочка принести, — пояснила Васильева.

— Ничего, дождетесь, было бы что ждать, — ободрила Надя. — Ведь это же счастье, в такое время давать детям хоть немного молока.

— А молока нам, видно, все равно не видать: кормить-то коровушку нечем, придется со двора свести. Летом Федя малость заготовил кормов, а кто-то взял да нарочно и стравил в копнах. Прошлогоднее сено тянулось, а вот уже с месяц добывать приходится.

— Покупаете? — спросила Надя.

— Меняем. В Форштадте. Там живут, горя не знают, все у них есть: и хлеб, и сало, и мясо, и сено — чего душа желает. Было бы на что менять! Всю бедноту казачьи богатеи обобрали. И без того голь перекатная, а они норовят и последнюю шкуру содрать. Оно если правду сказать, ничего не жалко заради детей, но ведь никакой совести у этих живодеров нету: мало того, что почти задарма берут, так еще и измываются!

Васильева всхлипнула и тут же вдруг ожесточенно набросилась на Надю с упреками:

— Хоть бы вы там, комиссары, своим глазом добрались до нашей жизни! Мужики у нас полегли, а над вдовами змеищи шипят да изгаляются...

— Это сено тоже выменяли?

— А кто даром даст? После Феди костюм остался. Подвенечный, почти ненадеванный. Вот и снесла, отдала за сено. На трое салазок договорились, а он сегодня эти впритрус наложил и сказал, чтоб больше не ездила.

— Значит, обманул? — возмутилась Надя:

— Я о том самом и говорю. Да еще слова всякие!.. Будь живой Федя, ни в жисть не простил бы... А без него — кто хочет, тот и порочит. Все у нас плачутся.

Васильева рывком потянула лямку, и сани, скрипнув полозьями, двинулись.

Надя смотрела на медленно уползающие сани. Ей показалось, что она не может вот так отпустить женщину, что должна окликнуть ее, остановить, что-то сказать, чем-то помочь, ведь у человека и без того горе, а ее издевательски обидели.

— Васильева! — позвала она и кинулась догонять. Женщина оглянулась, остановилась. — У кого вы сено выменяли? Фамилия как?

— Рухлин. Иван Рухлин.

— Не тот, что на Колодезном проулке?

— На Колодезном. Рыжий такой.

— Знаю. Там их два брата.

— Оба были. Договаривался рыжий.

— Сколько он недодал?

— Одни салазки. И энти вон, чуть-чуть, внатрус...

— А костюм какой? — спросила Надя.

— Синий, диганалевый, совсем еще новый. А тебе зачем знать? — с беспокойством спросила женщина.

Надя и сама пока еще не знала, зачем ей понадобилось так подробно расспрашивать. Может, просто затем, чтобы знать имя обидчика, подлеца, способного ударить лежачего? Или чтобы доложить об этом случае Петру Алексеевичу? Надя не стала ничего придумывать и ответила Васильевой, что пока ничего не может сказать определенного, но посоветуется кое с кем...

Сани поплыли дальше. Надя немного постояла и решительно зашагала к городу.

Дохнул встречный ветер, зазмеилась поземка. На пустыре занесло тропинки, идти стало труднее, почти на каждом шагу приходилось проваливаться, скользить по не совсем еще слежавшемуся снегу. Начали зябнуть ноги. Полусапожки «гусарки» вообще не очень-то грели, а теперь, когда им приходилось то и дело нырять в снег, совсем задубели. Не грела плюшевая шубейка-полусак: с виду она была не совсем еще выношенной, потертые места под рукавами не сразу бросались в глаза, но для зимы уже не годилась. Однажды поздней осенью Надя попала в ней под дождь, она вся вымокла, и вата свалялась. Она и раньше грела мало, а после того купания ее насквозь пробивал даже самый безобидный ветер. Если б у Нади не было пухового платка, связанного бабушкой Анной, она совсем застыла бы, пока шла через пустырь, показавшийся ей на этот раз бесконечным.