— Оно так, оно конечно, — снова согласился старик. — Ну, а ты там чем заправляешь? Дела тебе какие препоручены?

Надя коротко рассказала. Дед Трофим отнесся к ее рассказу одобрительно.

— Это, я тебе так скажу, хорошо, что об голодающих людях забота пошла. Особливо об детях. Слух такой есть — подмирают детишки. Вот какое горе. Твоя путь правильная. Так я себе разумею. И ты, гляди, не теряйся. Пущай кто хочет плетет свои сплетки, плевать на таких и никакого внимания.

— А какие сплетки? — заинтересовалась Надя.

— Ну, так мало ли какие? — нехотя ответил старик и, насупив брови, отвернулся, решив не вдаваться в подробности. Но уж до того сильно было у него желание хотя кое-что поведать гостье, что он не смог удержаться. Достав из самодельного ларца кисет, дед Трофим набил насквозь продымленную трубку, высек кресалом огонь и, выпустив облако едучего дыма, заговорил: — Иван Никитич, к примеру, сказывал, будто тебе такая полномочия от комиссара дана, дескать, чужое имущество можешь потрошить. Вота как!

— Значит, был Стрюков?

— Заходил... Прямо тебе скажу, Надежда, я диву дался! Ну как же! Человек в самое церковь, можно сказать, по великим праздникам и то редко заглядывал, хотя и построил ее, а тут в сторожку ввалился. Видали такое? «Здорово, — говорит, — Трофим Кондратьевич», — меня, значит, по имени-отчеству навеличивает. Вон куда потянуло! Да! Я так считал, что он и фамилие мое позабыл, а он-то по имени-отчеству!

— Ну и что он? — спросила Надя.

— Вроде бы ничего. Только насупротив тебя, скажу я по всей совести, вроде бы как настроения тяжелая. Ну и то надо подметить — сдерживается! Только не скроешь, слепому и то видно — в нутре кипит. Аж вроде шипение от него исходит.

— А еще что он говорил?

Дед Трофим опять помолчал, подумал, приналег на трубку и, потеребив свою клочковатую бороденку, ответил:

— Молол чегой-то, и не упомнить. «Оба, слышь ты, мы с тобой, Трофим Кондратьевич, бездомные стали». Видано таковое? И голос у него откель-то взялся жалостный, того и гляди слезы брызнут. Ну да шут с ним, у него золотая слезинка не выкатится. Сказывал, будто ты все его анбары и сусеки повычистила и солдатне стравила, ну, значит, красным гвардейцам. Правда?

— Не все. И ему оставили, хватит, пока жив будет. Только не я, а ревком. Понимаешь? Вот. А я зашла, дедуня, узнать, как ты живешь. Может, надо чего? Давно собираюсь, да все недосуг.

— За такую память обо мне спасибочко. Что же касаемо помощи, так я скажу, что покамест обхожусь.

— Может, к столовке приписать? — спросила Надя.

— Оно, хотя сказать, и лестно, ну, а принять такого не могу. Корми, кому безвыходность пришла. А я месячишка два проскриплю. — На лице деда вдруг появилась улыбка, и он, весь подавшись к Наде, заботливо спросил: — Сегодня ела? Нету? Ну и лады! Хочешь, кашкой попотчую? Пшенной! Не каша, а благодать господня.

Надя поблагодарила и поинтересовалась, где же это дедушка раздобыл пшена. В лавках его давно уже нет.

— Выменял! — таинственно сообщил старик. — Цельных два пуда! Пшенцо — одно зернышко к другому.

— Много отдали?

— Ну, как тебе... Кому сказать, ежели у человека в голове не все понятия имеются, может такую мыслю выразить, что мне чистое счастье привалило. Ну, а я, если по совести, маленько сожалею... Что я полный егорьевский кавалер, ты знаешь. Так вот: у меня, стало быть, имелись четыре Егория высоких степеней, что кавалеру положено. Так я отдал тому человеку свои награды и к ним еще два червончика, золотые — у меня сыздавна сохранялись. Берег я их не то чтоб на разведение богатства — богатство, я так тебе скажу, не каждому в руки дается, — берег я свои червончики на тот возможный случай, ежели в дальнюю дорогу придется выступать, словом сказать, — в последний путь. Чтоб никто не корил: мол, жил человек, а даже на домовину себе не сгоношил.

— Рано вам, дедуня, об этом думать, — прервала его Надя.

— Нет, не скажи!.. Ну, да об том не стоит. Лишнее болтать — беса тешить. Что жить хочется и старому человеку — верно, а все ж отворачиваться от того, что тебе, значит, наверняка предположено, — нельзя. Просто не к чему!.. Да, так я насчет пшенца. Каша на вкус хороша получается, а жаль все ж таки из души не проходит. Червончики — шут с ними! Крестов своих жалею. Все ж вроде бы заслуга перед отечеством, так я говорю?

— Наверно, зря их не давали, — не совсем уверенно ответила Надя.

— А конечно, не давали! — горячо подхватил старик. — За здорово живешь крестов не цепляют. Они кровушкой нашей облитые. Слух такой пробежал, будто красные их не жалуют, а зря. Ты небось сохраняешь батино геройство?

— Берегу и кресты и медали.

— И береги. Награды за боевые дела — казачьему роду почет. Как говорил в проповеди наш преосвященный владыка, властя приходят и уходят, а геройство казачье навеки нескончаемо. Ну да бог с ним, с архиереем, мы и сами понятие имеем. Знаем, почем савкин деготь.

Понимая, что засиделась дольше того, на что могла рассчитывать, и зная разговорчивость деда Трофима, Надя решительно засобиралась и стала прощаться. Но старик наотрез отказался выпустить ее, если она не отведает его хваленой каши. Ну, хотя бы одну малость! В противном случае грозился обидеться «навечно». Пришлось Наде присесть к столу и взяться за деревянную ложку, выстроганную стариком. Каша и вправду оказалась вкусной — рассыпчатой, необычно ароматной.

— Ну, как? — уверенный в своем поварском мастерстве, спросил дедушка Трофим.

— Никогда такой не ела, — похвалила Надя.

— Значит, поверила? То-то и оно! — сказал старик, довольно прищелкнув языком, и не то в шутку, не то всерьез добавил: — Подскажи там своим комиссарам, может, возьмут куда ни то в кашевары. Теперь, вишь ты, отставку мне дали, и я могу...

— Какую отставку? — удивилась Надя.

— Со сторожей. Да-а! Начисто! Стрюков Иван Никитич. Жить до весны дозволил, а что касаемо моих обязанностев — нету у меня их. Ослобонил. Платить, говорит, нечем. А красные сами, мол, от голоду пухнут, не то чтоб за звонарство жалованье выдавать.

— С чего это он так? — спросила Надя, чувствуя, как в ней закипает на Стрюкова злая обида за старика.

— А я тебе об чем? И я ему так ответствовал: ты, говорю, Иван Никитич, об жалованье моем не пекись. Как-нибудь проскриплю. Мне не больно много надобно. Говорит, твое дело. И вижу я, не совсем по душе пришлись ему мои слова. Ему больше приятности, ежели умолкнет колокол и время потеряется. Знаю, к чему он клонил. Так-то. Вот я и ударился в торговлю. Пшено выменивать... А часы отбивать ночами буду.

— Тоже без жалованья? — улыбнулась Надя.

— Людей веселить маленько надобно. Не отбивать время — вроде жизня примерла. Верно я говорю?

— И отбивайте, — поддержала его Надя. — А Стрюкова больше не слушайте, никакой он теперь не хозяин. Сейчас все народное.

— Да тут, как на дело взглянуть, церковь-то все ж таки он выстроил, выходит, до всех ее делов ему касаемо.

Надя нахмурилась.

— Много он настроил! Люди за него мозоли набивали.

— Это точно, — добродушно согласился старик. — Люди, скажу тебе, — сила, они все могут.

Уже выйдя на улицу, Надя спохватилась: у кого же выменял пшено дед? Она поспешно вернулась и спросила Трофима об этом. Старик недовольно взглянул на нее и, немного помолчав, спросил:

— А тебе для чего знать?

— Выходит, тот, кто купил ваши кресты да червонцы, хлебные излишки имеет? Так?

— Должно быть, что так. Не последний же кусок отдал. Только назвать того человека не могу.

— Но ведь он же подлец! — возмутилась Надя.

— Ну, подлец. Само собой. Разве я против? Все ж выручил из беды? То-то и оно! И ты лучше не допытывайся — не скажу. И чего ты ко мне с энтим самым делом привязалась?! — вдруг вспыхнув, налетел на нее дед. — Я ей по-свойски, из уважительности, а она — на тебе, в сурьез ударилась. Будто я первый и последний! По городу такая меньба идет, только гуд стоит. На толчок бы пошла да поглядела! А ваши товарищи комиссары словно слепые кутенки, прости господи. Разуйте свои буркалы да и приглядитесь, что оно и к чему. А то ко мне цепляются... Не скажу ни слова, хоть ты мне что хошь!