Плакущев сверкнул глазами и глухо, через силу выдавил:
– Ры-рыса-а-к.
Никита отпрянул, вскинул вверх палец, сказал:
– Во! Память! Никак забыть не хочет, как с рысаком-то я его околпачил, – и засмеялся мелко, дребезжаще. – Рысака он мне велел, знашь-ка, куда ни куда сплавить, а я рысака в свои руки прибрал… Что, надул тебя Никита? Это, конечно, досадно, соглашаюсь вполне. Да ведь ты сам меня учил, – страшнее, слышь, человека зверя на земле нет. Ну, ты ко мне зверем, а я к тебе. А? Чего ты? Ты громче, громче. Выкладай перед нами.
Рука Плакущева потянулась к дерюге, но, обессиленная, упала, а сам он, закатив глаза, еле слышно прошептал:
– Ушел я… ушел… не тревожьте…
– А-а-а? Стало быть, конец? А что бы наделал, ежели бы встал да власть тебе – медаль эту старшинскую на грудь. Зубами бы всех рвал. – И уже с остервенелой злобой Никита прокричал в ухо Плакущеву: – На край света ты меня загнал! А я вот назло тебе в колхоз уйду… А-а-а? Чего ты?
Тогда Филат рванул Никиту:
– Дурь в твоей башке, Никита… кум… Вот что.
– А в твоей? – Никита взял со стола яйцо и, подавая его Филату, сказал: – На-ка вот, поставь.
Филат долго и тупо вертел яйцо на столе.
Никита вырвал яйцо из его рук, стукнул им по столу и поставил.
– Эх, – сказал Филат, – эдак и я бы смог.
– Смог… А вот и не смог. Башка, башка! Да чего твоя башка стоит? Кочан. Яйцо поставить не умеешь, а миром управлять лезешь, да еще пищишь, голос свой подаешь.
Филат весь надулся, стал похож на лохматого пса и, шагнув к Никите, грохнул:
– Ступай! Прочь ступай с родной земли.
Никита тиснул кепку на голову, шагнул к двери, повернулся, чуть посмотрел на Филата:
– Радость надо в миру искать, а не в трещину забиваться. Тараканы!.. – и, хлопнув дверью, скрылся.
– А-а-а! Вон ты какой, – взревел Филат и, схватив дубовую табуретку, кинулся было за Никитой.
Митька преградил ему путь.
– Погодь, погодь, Филат. Погодь. Я его приведу к чистой воде. Я приведу. Я ведь это… железный, – и тоже выскочил из избы.
Филат, не зная, что делать, поставил табуретку и хотел было убраться на печку, но тут же шарахнулся: Плакущев закряхтел, приподнялся, сел на кровати, свеся сухие ноги, и, сверля Филата глазами, проговорил:
– Ш-ш-то-о? Распоясался? Нате, вяжите меня… Вот я какой.
Филат в страхе замахал на него руками:
– Лежи-ка ты, лежи. Умирай мирно… Лежи-ка.
– Эх, ты-ы! Мало отец тебя порол. Дуролом! – И, с силой перекинув ноги, Плакущев снова лег, гаркнув: – Задерни.
Филат задернул занавеску и обалдело, глядя куда-то в пространство, произнес:
– Вот те и гроб!
В дверь снова кто-то стукнул. Филат, считая, что это Митька Спирин, открыл дверь и попятился: на пороге стоял юродствующий монах, только не в рваной кацавейке и не с затасканными луковицами на шее, а в черном костюме и с портфелем в руках.
– Филат Гусев тут живет? – спросил он.
Филат попятился, забормотал:
– Он умер… Умер я… Это к нему, к нему, – и, показывая на Плакущева, пятясь, скрылся во второй комнате.
Юродивый, он же Подволоцкий, отдернул занавеску и склонил голову:
– Кланяюсь мученику, Илье Максимовичу.
– О-о-о! Жив? – Плакущев приподнялся, прикрываясь дерюгой.
– Да. Живу. Как трава перекати-поле, – сказал Юродивый-Подволоцкий и присел рядом с Плакущевым.
– Что? Значит, ваша судьба не лучше моей?
– Судьба – ящерица: схватишь, в руках хвост останется, а ящерица-судьба удрала.
– С хвостом, стало быть, в руках и доживаем? – ковырнул Плакущев.
– Ничего. Схватим и за голову. Работаю я ныне на опытной станции вместо агронома Борисова. Помнишь? Не сносил тот головы своей. И задача: не удалось мечом, бей голодом, мором. Мор, как бушующее море, напустить, – Юродивый-Подволоцкий встал, подошел к лампе и потушил ее.
– Это вы к чему? Гасишь? – перепуганно спросил Плакущев.
– Ничего. Мы и в темноте друг друга поймем, – ответил Юродивый-Подволоцкий.
А на улице уже занималась заря.
Никита бежал улицей, весь взвинченный, накаленный, то и дело поворачивался к избе Филата Гусева и, грозя кулаком, кричал:
– «Убирайся с родной земли». Я те уберусь. – Подбежав к своей избе, он достал из-за пазухи маленький мешочек с землей, тихо произнес: – Она, родная-то земля, мне три года сердце жгла, – стал на колени, разгреб перепрелый навоз около завалинки, высыпал землю из мешочка, затем припал к ней, поцеловал: – Ну, вот ты и на месте… С этого жить начнем сызнова, – и встал, намереваясь кинуться во двор, но не успел.
Из бывшей избы Маркела Быкова вышли колхозницы. Они, может быть, и прошли бы мимо, не заметя Никиты, но Елька, бывшая жена Ильи Гурьянова, вдруг шарахнулась, закричала:
– Ой! Батюшки! Из могилки, что ль, явился?
Никита выпрямился, приподнял кепку и, вертясь на ноге, произнес:
– Здрасте. Здрасте. Передовые.
Анчурка Кудеярова оттолкнула от себя Ельку, сказала:
– Да что ты перепугалась как? Из могилки-то еще никто не являлся, – и, шагнув к Никите, протянула: – А-ма-а-а. Он, Никита, бабыньки.
Никита, не зная, что делать, держал над головой кепку и глупо улыбался.
– Ишь ты! Пуговицы-то золотые.
– Да-а, – ответил Ельке Никита, потирая пуговицы рукавом. – У нас там все такие… в стране Муравии… по колено в золоте. Колесы на телегах и то из золота…
– Колесы из золота, а пиджачок-то на тебе с чужих плеч вроде, – сказала Анчурка.
– А на рост… У нас там все шьют на рост. Ему под пятьдесят, а то и больше, а он растет… Растет… и растет.
– Только ты-то что-то не вырос. Как был коровий шовях, так и остался. – И Елька даже взвизгнула.
– Елька! – закричал Никита, забыв о том, что он никакой власти уже не имеет над Елькой. – Елька! Ты мотри у меня… Так вздую…
– Вздувал один такой… Ой, бабыньки!.. Обмылышек какой явился! – И Анчурка загоготала.
Смех Анчурки подхватили колхозницы и, проходя мимо Никиты, бросали ему каждая свое:
– Порося ободранный.
– Мешок мякинный.
– Шелудивый…
И когда они скрылись, Никита долго смотрел на село, затем произнес:
– Топчут… Бабы ведь топчут… И зачивреешь, как Серко. Отпихнут и зачивреешь. – Он еще чуточку постоял, покачиваясь, и вдруг завыл: – Эх, люди-и! Что, сердца, что ль, в вас нет?
Если бы в эту минуту кто-нибудь подошел к Никите и сказал бы ему: «Никита! Не плачь: тебе положено твердо ходить по земле», – он бы и пошел, твердо, осмысленно, но к нему никто не подошел, и он, шагнув к себе во двор, процедил сквозь зубы:
– А на карачках ползти к вам – нету. Этого кнутом из меня не выбьете: лучше с кумом Филатом подохну.
Звено восьмое
1
Земля томилась, как баба, вышедшая из горячей бани. Земле было жарко, и испарина от нее поднималась только в ранние зори, а так – казалось, она давно покрылась черепицей, каленой, жесткой.
Наступала страда.
Бывало, в такие дни Никиту Гурьянова мучили терзания: хватать надо. Не ухватишь – хлеб упадет на колено, осыплется, а его вон сколько – сорок восемь загонов, двенадцать ланков, и все именные, да еще клинья, кусочки на далеких болотах, в неведомых народу местах.
Да-а… Бывало. А ныне Никита тайком пробирается ко двору Филата Гусева. Оглядываясь по сторонам, подгибая ноги, точно без штанов, он подбежал к плетню и скрюченным пальцем гневно, раздраженно поманил:
– Кум! Куманек… Какого пса, искать тебя?… Пойдем-ка… Туда, – он косит глаза на реку и тропочкой, мелькая спиной в высокой полыни, убегает к риге.
Рига стоит, возвышаясь над берегом реки Алая. В риге пахнет прелью, как в пустом заброшенном сундуке, а под самым потолком вьется мошкара.
– Тож ведь живет, – бормочет Никита. – Мошкара какая ни на есть, а и та живет, кружится.
– Опять раздостал? Экая находчивая голова, а я вот чего ни делаю – никак. – Филат усаживается на почерневший, примятый сноп и улыбается, глядя на поллитровку.