Изменить стиль страницы

После многих часов переговоров они согласились на компромисс: Амнистия зарегистрирует нас как «группу», наинизший статус, не позволяющий посылать делегатов на международные конгрессы Международной Амнистии. Мне было видно, что им не хотелось иметь трудностей с нами. Возможно также, что очарованное советской политической игрой руководство Амнистии решило не осложнять свои отношения с Советами слишком близкими связями с диссидентами.

Когда в 1977 году Шон Макбрайд получил Ленинскую премию мира, многие из нас уже были советскими узниками совести.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ТОПТУНЫ

Не было свободы печати. Редкая семья имела домашний телефон. И отчаявшиеся люди ехали со всех огромных просторов страны в Москву, находили диссидентов и просили о помощи. Мы были их последней надеждой, могли, по крайней мере, рассказать миру о нарушениях прав человека. И мы их защищали, правых и левых, монархистов и троцкистов, верующих и атеистов, независимо от их идей, если только они не призывали к насилию. Нас было каких-то несколько десятков, и приходилось вести лихорадочную, сумасшедшую жизнь: поездки по стране на политические суды, составление протестов и воззваний, сбор и выпуск правозащитных новостей, самиздат. Летом 1974 ко мне стали приходить даже письма из бытовых лагерей с просьбами о помощи; я передавал их знакомому адвокату-профессионалу. Дважды просили присутствовать на судах общины пятидесятников.

Христианские фундаменталисты-пацифисты, пятидесятники терпели от властей всегда и везде, даже на далеком Дальнем Востоке. К ним врывались на молитвенные собрания, у них конфисковывали религиозную литературу, их молодежь шла в лагеря за отказы от службы в армии. Первый суд, на котором я присутствовал, был гражданским и проходил в индустриальном городе недалеко от Москвы. Второй раз это было «уголовное» дело епископа Ивана Федотова, рабочего, обвиненного в организации нелегального съезда пятидесятников под видом собственной свадьбы. Он пригласил на свадьбу не только единоверцев, но и друзей-рабочих, и соседей, — следствие интерпретировало это как «ширму». Все свидетели, кроме милиции, отрицали версию «съезда», — прокурор, войдя постепенно в экстаз, как это бывает с прокурорами, требовал пять лет строгого режима. Он называл это гуманным решением, и был прав: при Хрущеве, когда советские журналисты и «деятели искусств» изображали баптистов и пятидесятников фанатиками-изуверами, пресвитер Иван Федотов отсидел не пять, а полных десять лет,

Прервав заключительную речь прокурора, я громким голосом произнес, что никаких доказательств у суда нет. Изумленное правосудие раскрыло по-рыбьи рот, судья промямлил: «Вы не можете решать за суд», — прокурор затем продолжал свою речь, но уже без экстаза. Когда через несколько часов зачитывали приговор, версии «съезда» там не появилось. Федотов получил два года усиленного режима за два антисоветских высказывания: «Фашисты!» — когда отряд милиции ворвался к нему в дом среди ночи в надежде захватить молитвенное собрание, и «Ваша политика противоречит Ленинскому декрету!» — когда комиссия при райисполкоме проводила с ним воспитательно-профилактическую беседу. Как говорят советские люди, «Привлечен, значит, осужден».

В ту же осень мы вместе с Татьяной Сергеевной Ходорович летали в Ереван на суд над Паруйром Айрикяном, основателем подпольной Армянской национальной партии (к которой мы относились, правда, с некоторой настороженностью). Татьяна Ходорович, лингвист, женщина строгая и решительная, была одним из бесстрашных редакторов знаменитой самиздатовской «Хроники текущих событий», в которой публиковалась подробная и аккуратная информация о нарушениях прав человека; она выходила годами, несмотря на неистовые усилия КГБ остановить ее. Таня это делала вместе с биологом Сергеем Ковалевым и математиком Татьяной Великановой.

В Ереване я настоял, как член-корр Армянской Академии наук, чтобы нас с Татьяной пропустили в зал суда. (Когда пройти туда же попыталась невеста Паруйра Лена Сиротенко, ее просто арестовали и сунули в КПЗ.) Стойкость Айрикяна вызывала изумление. Со студенческих дней он переходил из тюрьмы в лагерь, из лагеря в тюрьму, и обратно, и теперь его снова судили за «антисоветскую агитацию и пропаганду» на основе писем, писанных из лагеря и конфискованных лагерной цензурой. Получалось, что он агитировал цензоров, но прокурора это не смущало, он требовал десять лет особого режима и четыре года ссылки.

Перед зачтением приговора я вошел в совещательную комнату, где «решалось» его дело. Вместе с судьей и заседателями там сидел прокурор! «Это нарушение закона», — заметил я. Они смотрели на меня молча. — «На каком основании вы требуете такой срок? Его письма не дошли до адресатов. И что в письмах? Ничего!» Я вышел.

Началось чтение приговора.

«…приговаривается к…» Мать Паруйра упала.

Натренированная публика не шелохнулась, судья замолк, охрана схватила Айрикяна, гебисты и прокурор бросились к матери, стали разжимать ей сжатый рот, употребляя столовый нож, и, поломав пять зубов, в этих действиях преуспели.

«… приговаривается к семи годам исправительно-трудовой колонии строгого режима… трем годам ссылки».

Вечером мы приехали к Айрикянам. Мать лежала на постели с счастливым заплаканным лицом. Ее сын не погибнет.

Пока мы были в Ереване, КГБ исполнял захватывающие пируэты. Что черные «волги», набитые армянскими чекистами, следовали не по пятам, а рядом — мы по асфальту, а они сбоку по мостовой, — это было тривиально. Что они сидели в зале, когда я делал научный доклад в Физическом Институте, а затем дежурили под дверью кабинета, когда мы с моим старым другом Гариком обсуждали нашу общую научную статью, — это уж вовсе тривиально. Не тривиально было, что они перекрыли всю телефонную связь между Москвой и Ереваном, когда обнаружили, какую неприятную информацию передавала в Москву Татьяна Ходорович. «Связь с Москвой не исправна», — отвечали целый день телефонные операторы. Я бы не поверил, что КГБ способен принимать столь простые, дорогие и эффективные решения, если бы не аналогичный случай с Таней Плющ, (Житниковой), которая пыталась провезти из Киева в Москву особо шокирующую информацию об издевательствах над ее мужем Леонидом в СПБ, Специальной Психиатрической «больнице». На железнодорожном вокзале билетов на Москву не было. Тане показалось это подозрительным, и она прошлась по всем кассам, опрашивая кассирш. И одна, наконец, призналась: «Есть, есть билеты! Но нам их только что запретили продавать». Таня кинулась на автобусную станцию. Билеты имелись, но на первой же остановке украинские гебисты сняли ее с автобуса и вернули в Киев.

Но какой же смысл — перекрывать информацию на время, зная, что она все равно просочится позже?

А на всякий случай. Запоздалая информация не столь опасна. И потом, может завтра мы, КГБ, арестуем носителя информации, вот и не просочится.

Почему же не арестовали сразу?

А потому, что раньше не арестовывали. Вам смешно? Нам нет. Видите, новое дело еще только начато, не очень толстое. А обещает быть толстым. Нам нужны большие дела. Большое дело — больше по службе продвижение. Так что — подождем.

Хотя диссиденты были все едины в борьбе с режимом, у нас не было согласия в том, «что делать?» Никто из моих близких друзей не верил, как я, что политические реформы в этой стране могли бы начаться сверху под нашим давлением. Несомненно, что и Горбачев такой точки зрения тогда не разделял. 10 декабря 1975 года, в Международный день прав человека, я распространил мое обращение к режиму, в котором настаивал, что обладая неограниченным репрессивным аппаратом, власть могла бы без всякой боязни начать сверху проведение минимума реформ, в которых так нуждается страна. Я перечислил: всеобщая политическая амнистия; свобода передвижения граждан за границу, обратно, и внутри страны; возможность независимых издательств; создание законодательства о забастовках. Именно этот последний пункт был неприемлем для моих друзей. Так, Валентин Турчин и Андрей Сахаров указывали, что забастовки способны разрушить экономику. Я был согласен, но принимал во внимание, что у рабочих нет иного оружия для улучшения своей жизни. Поэтому забастовки, как я считал и считаю, есть нормальное явление здорового общества.