Изменить стиль страницы

Глава пятнадцатая

Говорят там и тут,

Что храбрец Робин Гуд,

Но и Джонни отчаянный малый,

Скатилок, и брат Тук,

И сын мельника Мач

Знамениты геройством немало.

«Робин Гуд и два попа» (перевод Г. Блонского)

СОКОЛИНАЯ ОХОТА

Катарина подъехала, показывая отцу окровавленного голубя и оживленно тараторя по-французски. Сокол на ее плече гордо встряхивал перьями и крутил головой, на которую еще не был надет клобучок.

Одобрительно взглянув на голубя, Ричард Ли заметил:

—  Говори по-английски, Катарина. Невежливо разговаривать в присутствии Джона на языке, которого он не понимает.

Охотница вспыхнула и швырнула голубя в седельную сумку.

— Да он сам все время бормочет на каком-то непонятном языке! Как он недавно назвал органиструм? Ги-тей-ра? Да еще закричал это слово на всю площадь и начал тыкать пальцем в бродячего жонглера! Я чуть не умерла со стыда...

— Ах, вот как? — хмыкнул я. — Значит, издавать охотничьи кличи в аббатстве Святой Марии дозволено, а кричать под открытым небом — позор?

Ричард Ли слегка улыбнулся и, когда мы Катариной, продолжая переругиваться, двинулись бок о бок по дороге к близкому Шервуду, молча последовал за нами... По-моему, рыцаря от души забавляли наши перепалки.

Все дорогу до Йорка и обратно мы с Катариной то и дело сцеплялись, как два сокола, и, когда очередная свара заходила слишком далеко, владелец Аннеслея разнимал нас со сноровкой и невозмутимостью опытного сокольничего. К концу длинного пути он неплохо в этом поднаторел. Как ни странно, Ричард Ли с самого начала обращался со мной как с равным (неужели и впрямь поверил в болтовню Локсли о моем благородном происхождении?), зато его дочь никак не могла решить, как же ко мне следует относиться.

Я вел себя не как виллан — но и не как человек благородной крови; я говорил странные вещи, к тому же зачастую на странном языке; я не оказывал госпоже Ли тех знаков почтения, какие простолюдину надлежало оказывать леди; более того — я осмеливался обращаться с ней как равный с равной, хотя был всего-навсего жалким аутло, чью голову власти Ноттингемшира оценили в пятнадцать шиллингов! В мире, разделенном на oratores, bellatores и laboratores, для меня просто не находилось места, а я не собирался облегчать Катарине Ли сложную задачу моей классификации.

Зато рыжая язва теперь больше не игнорировала меня... Хотя упорно продолжала требовать пиетета. Упорно и безуспешно. Я вовсе не собирался носить шлейф платья высокорожденной наследницы Аннеслея.

Может, после удара по голове я и не помнил своих титулов, предков и званий; может, я и сидел в седле как паж-первогодок (представляю, что бы сказал мой тренер в Стрельно при виде этого седла!); может, я и не знал по-французски ничего, кроме «шерше ля фам» и «же не манж па сие жур»; может, я ни разу в жизни и не держал в руке меч — но я был вольным стрелком!

Как ни странно, я ощутил это в полной мере, только покинув Шервуд. Все здоровые части здешнего общества были связаны слишком многими условностями и обязанностями, — все, от сервов, падающих в ноги благородным господам, до благородных господ, подчиняющихся десяткам неписаных правил поведения. До сих пор я считал, что аутло заперты, как в тюрьме, в двадцати тысячах акрах своих зеленых владений, но во время недолгой поездки в Йорк понял: клетки тех, кто жил за пределами Шервуда, гораздо тесней.

Не скованный никакими обязанностями, которые сковывали все здоровые части здешнего общества, я смотрел, слушал, запоминал, мотал на ус и старался выжать из поездки максимум удовольствия. Держу пари, Катарина со мной не скучала. Если честно, я с ней тоже не скучал.

Рыжий беспокойный огонь, пылающий рядом, так и норовил меня обжечь, но я понемногу становился огнеупорным. А в какой бесподобный бушующий вулкан превратилась дочка Ли, когда на площади в Йорке я начал выторговывать у бродячего певца органиструм!

Эта тяжелая, громоздкая штука и впрямь напоминала гитару, хотя имела два резонаторных отверстия вместо одного и три струны вместо шести, — а в остальном поразительно смахивала на столь знакомый мне предмет из двадцать первого века. И я действительно не удержался от громкого радостного возгласа, увидев этот предмет в руках у глимена на площади Йорка.

Моя радость сильно поубавилась, когда я услышал, что именно горланит певец под свой гитароподобный инструмент.

Дурацкая баллада Аллана-э-Дэйла про Джолли Пиндера уже намозолила уши всем парням в Шервуде — а вот теперь ее распевали посреди главной площади Йорка! Ну почему, кровь Христова, все местные (и приезжие) девушки должны были знать о том, как некий Джолли Пиндер из Вейкфилда намял мне и Робину Гуду бока? Вообще-то мы просто не хотели ненароком поломать хрупкие кости девяностолетнего старца, стойко защищающего хозяйское добро, поэтому и ретировались, не надавав ему ответных тумаков... Однако в балладе о почтенном возрасте Джолли не говорилось ни слова, поэтому мы с Робином выглядели в ней полными идиотами!

Не дожидаясь, пока певец перейдет к последним, самым глупым куплетам баллады, я выторговал у него инструмент, и всю обратную дорогу до Шервуда органиструм тихо позвякивал у моего седла рядом с арбалетом, который одолжил мне братец Тук...

Что добавляло Катарине новые поводы для раздражения.

Во-первых, звяканье струн, видите ли, беспокоило ее драгоценного сокола; во-вторых, госпожа Ли не желала путешествовать в обществе человека, смахивающего на бродячего жонглера; в-третьих, органиструм считался инструментом плебеев; в-четвертых, слуха у меня было еще меньше, чем хороших манер!

Это последнее обвинение Катарина выдвинула, когда я взял «гитару» в руки и попробовал на ходу пару аккордов.

Я ответил на выпад рыжеволосой стервы широкой улыбкой.

Конечно, вряд ли мне удастся наладить органиструм под привычный строй шестиструнной гитары, но в небе звенят жаворонки, в ста шагах впереди живописно темнеют дубы Шервуда, рядом сверкает синими глазами девушка, которая теперь уделяет мне гораздо больше внимания, чем своему соколу, — словом, жизнь чертовски хороша!

—  Джооооон!..

Истошный вопль известил, что жизнь сейчас хороша далеко не для всех.

Через заросшее бурьяном поле к дороге ко все лопатки чесал сын руттерфордского мельника Мач, а за ним по пятам скакали трое верховых.

Я среагировал без промедления, ударив пятками коня и послав его через канаву на заброшенный общинный выгон.

Мальчишка сломя голову мчался ко мне, но всадники быстро его догоняли. Лишь то, что выгон покрывала густая трава, в которой пряталось много камней и рытвин, не позволяло наемникам пустить коней вскачь, но и крупной рысью они почти настигли свою выбившуюся из сил добычу.

Вот Мач споткнулся, упал — и понял, что уже не успеет подняться.

— Джоон!.. — пискнул он, оглядываясь на нормана, который приготовился выдернуть из ножен меч.

— Стой, сучий потрох!!! — проревел я, направляя коня на остатки полуразвалившейся изгороди.

Месяцы, проведенные в обществе «волчьих голов», не прошли для меня даром, я даже не задумался, разумно ли нападать в одиночку на троих наемников. Я видел только одно: самому младшему из вольных стрелков придет конец, если я не потороплюсь!

Перебросив органиструм поперек седла, я вскинул заряженный арбалет и выстрелил. На таком расстоянии невозможно было промазать, болт ударил наемника в левую часть груди, пробив кольчугу, так и не дав норману времени выхватить меч.

А потом вороной конь, еще недавно принадлежавший шерифу ноттингемскому, перемахнул и через изгородь, и через скорчившегося возле нее мальчишку, и я оказался между Мачем и вторым наемником, вооруженным длинным копьем. У меня не было времени перезарядить арбалет — к тому моменту, как я бы это сделал, в меня уже всадили бы копье... Не было у меня и щита, зато имелся тяжелый массивный органиструм — и я использовал его, чтобы отклонить направленное на меня копье.