Я принужденно рассмеялся.

– Вот, так-то лучше. А теперь кончай страдать по этому поводу. Просто еще одна слишком далеко идущая идея. Сам знаешь, что такое работа на ногах. В этот раз мы приложили столько усилий потому, что ставки были высоки. Окажись это правдой, сколько органлеггеров было бы замешано в деле! Мы получили бы шанс замести всех. Но если не получилось, чего ж переживать?

– А второй Законопроект о Замораживании? – сказал я, словно он сам не знал об этом.

– Да исполнится воля народа.

– В цензуру народ! Они убивают этих покойников второй раз!

Гарнер состроил странную гримасу.

– Что тут смешного? – спросил я.

Он расхохотался. Это было похоже на то, как если бы курица звала на помощь.

– Цензура. Блип. Это не ругательства. Это были эвфемизмы. Их помещали в книги или телепередачи на место недозволенных слов.

Я пожал плечами.

– Слова – штука странная. Раз уж так подходить, то “Проклятье” было в теологии специальным термином.

– Я знаю. Но все равно, звучит смешно. Когда ты начинаешь произносить “блип” и “цензура”, это портит твой мужественный облик.

– В цензуру мой мужественный облик. Что будем делать с мерзлявчиковыми наследниками? Отзовем слежку?

– Нет. На кону уже слишком много, – Гарнер задумчиво смотрел на гол ую стену моего кабинета. – Разве не замечательно будет, если мы сможем убедить десять миллиардов человек использовать протезы вместо трансплантатов?

Моя правая рука, мой левый глаз источали вину. Я проговорил:

– Протезы не способны ощущать. Я, может быть, привык бы к искусственной руке…

Ко всем чертям, у меня ведь была возможность выбора!

– Но глаз? Люк, предположим, что тебе можно было бы пришить новые ноги. Ты бы их не принял?

– О, дорогой мой, лучше бы ты не задавал мне таких вопросов, – произнес он ядовито.

– Извини. Вопрос снимается.

Он размышлял. Спрашивать у него о таких вещах было гнусно. Он все еще был полон этими мыслями; он не мог так просто пропустить это мимо ушей.

Я спросил:

– Ты зашел по какому-то конкретному поводу?

Люк встрепенулся.

– Да. У меня сложилось впечатление, что ты принимаешь все это как личное поражение. Я зашел ободрить тебя.

Мы расхохотались.

– Послушай, – сказал он, – есть вещи куда хуже, чем проблема с банками органов. Когда я был молод – в твоем возрасте, сынок – было почти невозможным осудить кого-либо за тяжкое преступление. Даже пожизненные заключения таковыми на деле не являлись. Психология и психиатрия тогда занимались лечением преступников и возвращением их обществу. Верховный Суд Соединенных Штатов едва не объявил смертные приговоры неконституционными.

– Звучит изумительно. И как же все это кончилось?

– Наступило настоящее царство террора. Убивали то и дело. А между тем техника трансплантации все улучшалась и улучшалась. В конце концов, штат Вермонт объявил банки органов официальным способом казни. Эту идею подхватили дьявольски быстро.

– Да, – я припомнил курс истории.

– Сейчас у нас нет даже тюрем. Банки органов всегда полупусты. Как только ООН голосует за введение смертной казни за то или иное преступление, люди в основном перестают его совершать. Естественно.

– И потому у нас смертью караются деторождение без лицензии, махинации с подоходным налогом, слишком частый проезд на красный свет. Люк, я видел, что делает с людьми голосование за все большее и большее число смертных приговоров. Они теряют уважение к жизни.

– Но обратный вариант был так же плох, Джил. Не забывай об этом.

– И вот поэтому теперь у нас есть смертная казнь за бедность.

– Закон о Замораживании? Я его не буду защищать. За тем исключением, что караются бедные и при этом мертвые.

– А это тяжкое преступление?

– Нет, но и не столь уж легкое. Если человек ожидает, что его возвратят к жизни, он должен быть готов оплатить медицинские расходы. Нет, погоди. Я знаю, что куча людей из нищенской группы поместила деньги в попечительские фонды. Эти фонды были сметены экономическими кризисами и неудачными вложениями. А за каким чертом, ты думаешь, банки берут проценты за ссуды? Им платят за риск. За риск невозвращения ссуды.

– Ты голосовал за Закон о Замораживании?

– Нет, разумеется, нет.

– Мне явно хочется набить кому-нибудь морду. Спасибо, что зашел, Люк.

– Нет проблем.

– Я постоянно думаю, что десять миллиардов избирателей в конце концов доберутся до меня. Что ты скалишься? Твоя-то печенка никому не понадобится.

Гарнер кудахтнул.

– Меня могут убить ради моего скелета. Только не для употребления, а для помещения в музей.

На этом мы расстались.

Новости грянули спустя пару дней. Несколько североамериканских больниц занимались, оказывается, оживлением мерзлявчиков.

Как им удалось сохранить это в тайне, осталось загадкой,. Выжившие мерзлявчики – числом двадцать два из тридцати пяти попыток – были живы в клиническом смысле уже месяцев десять, а в сознании находились, конечно, меньшее время.

В течение следующей недели это сделалось основной новостью. Мы с Тэффи наблюдали за интервью с мертвыми, с докторами, с членами Совета Безопасности. Эти действия были вполне законными. Но в борьбе со вторым Законопроектом о Замораживании они могли оказаться ошибкой.

Все оживленные мерзлявчики были душевнобольными. А иначе чего им стоило в свое время рисковать?

Часть смертных случаев была вызвана тем обстоятельством, что их душевное расстройство происходило от повреждения мозга. Выживших излечили – но только в биохимическом смысле. Ведь каждый из них был болен в течение достаточно долгого времени, чтобы доктора убедились в отсутствии всякой надежды. Теперь они оказались затерянными в чужой земле, их дома навсегда были потеряны в тумане времени. Оживление спасло их от уродливой, унизительной смерти от рук основной части рода человеческого – от судьбы, отдававшей каннибалами и вампирами. Параноики едва ли были удивлены. Зато прочие вели себя как параноики.

По ящику все они выглядели как кучка напуганных пациентов психушки.

Как-то вечером на большом экране в спальне Тэффи мы посмотрели целый ряд интервью. Беседы проводились плохо. Слишком часто повторялось “А что вы думаете о нынешних чудесах?”, в то время как несчастные только выползли из своих раковин, и это их вряд ли всерьез интересовало. Многие вообще не верили тому, что им говорили или показывали. Других в основном интересовали только космические исследования. Теперь это была область деятельности жителей Пояса, которую избиратели Земли, как правило, игнорировали. Очень многие интервью были на том же уровне, что и последнее, просмотренное нами: интервьюер долго объяснял женщине, что “ящик” – это не ящик, что слово относится только к эффекту трехмерности. Несчастная, к которой и так плохо относились, была вообще не очень-то сообразительна.

Тэффи сидела на кровати, поджав ноги, и расчесывала свои длинные черные волосы. Те сверкающими прядями струились по ее плечам.

– Она из ранних, – заметила она критически. – При замораживании могло возникнуть кислородное голодание мозга.

– Это тебе понятно. А обычный гражданин видит ее действия. Она явно не готова присоединиться к обществу.

– Черт возьми, Джил, она же живая. Неужели для каждого недостаточно этого чуда?

– Может быть. А может быть, среднему избирателю она больше нравилась в другом виде.

Тэффи с гневной силой расчесывала волосы.

– Они живые.

– А интересно, не оживили ли Левитикуса Хэйла?

– Леви… А! Нет. Во всяком случае, не в госпитале Святого Иоанна.

Тэффи работала там. Она бы знала.

– Я не видел его по ящику. Им следовало его оживить, – заметил я. – Его облик патриарха произвел бы большое впечатление. Он даже мог бы изобразить из себя мессию. ‘Привет вам, братие, я вернулся из мертвых, чтобы повести вас…’ Пока этого никто не пробовал.

– И к лучшему, – теперь она двигала гребнем чуть помедленнее. – Кстати, очень многие из них умерли именно в процессе размораживания или вслед за тем. От разрушения клеточных оболочек.