Изменить стиль страницы

Хребтов ничего не отвечал. Оглядев его долгим взглядом, значение которого угадать было невозможно, он медленно отошел на другую сторону лодьи. Надо отдать ему справедливость, он один не терял присутствия духа; шмыгал около лодьи, то нагибался, то вскакивал на нее, оглядывал ее со всех сторон, оглядывал роковой камень, мерял, рассчитывал и частенько потирал свой неширокий лоб, как будто вызывая оттуда вдохновение; голубые блестящие глаза его бегали с необыкновенной живостью; он слегка покусывал свою верхнюю губу, отчего усы его были в непрерывном движении, как у зверька, чавкающего свой корм.

Была тишина, какая только может быть среди моря. Всякий делал свое. Кто тихо творил молитву, поручая судьбу свою богу, кто сбирал на память раковины и камни. Три самоеда, бывшие в числе людей экипажа, отошли поодаль, поставили своих болванчиков и стали по-своему просить защиты у своих богов.

– Такие ли бывают несчастия? – раздался вдруг голос Антипа. И столько в нем было силы и уверенности, что все невольно обратили к нему глаза, полные надежды.

Каютин радостно встрепенулся. Скептическое восклицание морехода, уже однажды – в памятную минуту – так болезненно потрясшее его душу, теперь произвело на него совсем другое действие: луч безотчетной надежды сверкнул в нем, и он радостно подбежал к Хребтову и вопросительно смотрел на него. И вся дружина Каютина столпилась около Хребтова, и на лицах всех выражалось тревожное ожидание.

– Копай яму у самого камня! – громовым голосом скомандовал Хребтов.

– Ура! – грянули в ответ ему товарищи так радостно и громко, что слившиеся голоса их покрыли на минуту яростный шум бурунов, окружавших мель, и даже шум всего моря.

– Ура! – повторил невольно и Каютин, еще не понимая хорошенько, в чем дело.

– Что такое? – спросил он у близ стоявшего лоцмана Водохлебова.

– А яму выкопать подле камня, – отвечал радостным голосом лоцман.

– Что ж будет?

– А то, – отвечал за лоцмана Хребтов, подскочив к Каютину и остановив на нем глаза с своим обыкновенным ясным и ласковым выражением, – а то, батюшка Тимофей Николаич, что как выкопаем яму у самого камня, так и делу конец! Только надо так копать, чтоб камень не упал прежде, чем начнется прилив… Слышите, ребята!.. Вот как вода станет прибывать, так его волной сшибет в яму; ну, а уж вода сделает свое дело: не даст лодье свернуться набок, когда камень из-под нее вынырнет…

Каютин бросился обнимать Хребтова.

– Спасибо, спасибо, Антип Савельич! – говорил он тронутым голосом.

– А пожалуй, и не за что, – отвечал Хребтов. – Дивлюсь я, как мне сразу в голову не пришло! А штука, кажись, простая.

– Уж так проста, так проста, Антип Савельич, – сказал Водохлебов, проходивший мимо них, – что подлинно дивишься, как любому не пришло….

– Простое-то всего труднее и приходит в голову, – заметил Каютин.

– Валетка! Валетка!

Хребтов, нагнувшись, ласкал уже свою собаку, стараясь скрыть небольшое смущение, которое появилось в его лице.

Между тем работа уже кипела, – и в час была готова могила громадному камню, может быть не раз сокрушавшему суда бедных промышленников, пока дивная находчивость русского человека не восторжествовала над его сокрушительной силой.

– Слава ей, этой дивной находчивости! – сказал сам себе Каютин, к которому в одну минуту возвратились и сила, и бодрость, и все надежды, одушевлявшие его. "Как бы расцеловала его Полинька, – подумал он, провожая глазами Хребтова, вмешавшегося уже в толпу работающих, – если б знала, что он для меня теперь сделал!"

И Каютин задумался о Полиньке и о той минуте, когда он приведет к своей невесте невысокого чернобородого мужичка, с пробивающейся сединой, с маленькими сверкающими глазами, с умной и немного лукавой улыбкой, и скажет ей: "Полюби его! это мой лучший друг! это спаситель мой! это тот, кому ты обязана моей жизнью, нашим богатством и нашим счастьем!"

И Каютину уже казалось, что та минута близка, что он идет навстречу к своей Полиньке; но вдруг он всмотрелся кругом – ничего, кроме моря и моря! ничего, кроме пенящихся, разбивающихся, воющих и глухо клокочущих волн! А посреди их две небольшие лодьи и несколько человек, затерянных в этом необъятном пространстве вод… На какое расстояние отделен он от Полиньки, от всего остального мира и человечества. Страшное расстояние! Даже воображение отказывалось определить его.

Господи! Господи, что же будет, когда опять увидит он себя среди людей, в Петербурге, в Струнниковом переулке, в светлой, уютной комнатке Полиньки? Слезы градом брызнули из глаз Каютина.

– Костер готов! прикажете зажигать? – раздался над ухом его голос кормщика.

– Зажигай!

Хотя был еще день, но туман, почти беспрерывный в той стране, так густо и мрачно висел над морем, что костер был вовсе не лишний. Каютину хотелось, чтоб рабочие его после тяжкой работы хорошенько отдохнули, пользуясь временем отлива. Снесены были к костру лучшие припасы, бывшие на судах, заварили чай, принесли водки и рому. Скоро промышленники дружно уселись вокруг костра и предались отдохновению.

Согретые чаем, которого благодетельную силу может оценить вполне только тот, кому случилось дышать туманами и сыростью полярных стран, оживленные ромом, счастливые чудным избавлением лучшего своего судна, промышленники скоро предались самой шумной, искренней веселости. Раздалась заунывная русская песня, а кормщик с "Запасной", Демьян Путков, подгулявший больше других и притом всегда великий запевала и балагур, грянул в литавры, подаренные ему земляком, попавшим в полковые музыканты, и пустился вприсядку. Собаки тоже дружно улеглись у костра и прекратили свое завыванье, как только вместо общего уныния звуки радости огласили остров.

И неописанно оригинальна, полна дикой торжественности была эта картина, не имевшая других зрителей, кроме самих своих действователей: на песчаном острове, окруженном бурунами, посреди моря, которому нет пределов ни с одной стороны, при блеске костра, бросающего красноватый блеск на ближайшие волны, горсть людей, беспечно пирующих, поющих, гуляющих по песчаной площадке, собирающих на память раковины и каменья… Стоя поодаль, Каютин долго и пристально смотрел на эту картину и много передумал, много перечувствовал…

И во сколько тысяч раз презрительнее и ничтожнее казалось ему все мелкое и жалкое, все презрительное и ничтожное, многие годы волновавшее его душу и волнующее души многих людей, может быть также не мелочных по природе, но опутанных мелочами, – все, наполнявшее ее сладким или мучительным трепетом, радовавшее и огорчавшее?

Кто не переносит своих желаний за пределы домашнего очага, горшка щей и теплой лежанки, кто привык находить высшее упоение жизни в ловко сшитом жилете, тот не поймет мыслей, волновавших теперь его душу.

Понемногу отошел он на самую дальнюю точку острова и смотрел издали на пирующих товарищей и клокотавшее за ними необъятное море. Он думал, что он один был вместе и действователем и сознательным зрителем этой картины, но вдруг невдалеке послышался шорох. В нескольких шагах от него стоял Хребтов и тоже смотрел на ту сторону, держа одну руку на голове своего Валета, который сильно вертел хвостом и тихонько взвизгивал, как будто от избытка умиления.

Каютин окликнул его:

– Антип Савельич!

Хребтов вздрогнул.

– Что, барин, – сказал он тихо, подходя к Каютину и указывая на пирующих промышленников, на горящий костер и на бесконечное, неугомонное и недружелюбное море, – ты уж думал, что ничего, кроме худа, мы и не встретим, как пойдем с тобой свет бороздить? А ведь вот хорошо!

– Хорошо! – отвечал Каютин с невольным движением и положил ему руку на плечо.

– Я вот за то и люблю такую жизнь, – прибавил Хребтов задумчиво, – что вечно случится что-нибудь такое, чего никак не ожидаешь и никаким разумом не придумаешь…

Голос его был еще приятнее и ласковее, чем всегда, глаза необыкновенно блестели и как будто были подернуты сдержанными слезами. Тихо сняв руку Каютина с своего плеча, он медленно пошел берегом, повеся голову.