Изменить стиль страницы

– Отчего? Отец Дмитрий был весьма убедителен…

– Бросьте! Пуганая ворона куста боится. Хотели бы они его убрать, он до Сотникова бы не доехал, уверяю вас.

– А тропиночка, которую он протаптывал к тайнику?

– Положим… Тогда зачем нынче вечером им надо было его бить смертным боем?

– Для устрашения!

– Господи, помилуй!

– Возможно, они уже поняли, где он собирается искать… Но вопрос в другом. Имеет ли он вообще право на эти поиски? Существуют ли в нем, скажем так, необходимые нравственные устои, которые не поколеблются, когда у него окажется документ огромной взрывной силы? Образно говоря: постился ли он в пустыне сорок дней и сорок ночей перед тем, как дерзновенной рукой потревожить покой древнего склепа и предъявить России строки, подрывающие ее и без того непрочные общественно-государственные основы? Я вас спрашиваю: имеем ли мы в лице Боголюбова-младшего человека, который с должной осмотрительностью и чуткостью откроет России правду о неканоничности ее православной церкви? О том, что ее, по сути, нет? Что она возникла по желанию сильных мира сего и потому не может именоваться церковью христианской? Обойдется ли он с достаточной бережностью и достойной осмотрительностью с попавшим ему в руки завещанием? Осуществит ли, говоря языком его ремесла, необходимую промедикацию, чтобы потрясение было не столь болезненным? Проявит ли необходимую мудрость, повелевающую ему предпринимать необходимые и уместные в данном чрезвычайном случае шаги постепенно, после тщательного обдумывания и советов с умудренными государственным и церковным опытом мужами? Достанет ли ему нравственной устойчивости с достоинством выдержать ответственность, которой в новейшей истории я попросту не могу отыскать сравнения? По здравому размышлению отвечаю: нет, нет и еще раз нет. Не тот человек младший Боголюбов. В самом деле: из интерната может ли быть что доброе?

– Однако. Интернат в его жизни был и быльем порос. Ну запихнул его туда непутевый папаша, сбагрил с рук – а вы его все норовите этим кольнуть. Некрасиво. И потом, дражайший мой ревнитель нравственности: нам ли не понимать относительности условий, в каковых произрастает юный человек. Святой из интерната и садист из привилегированной школы – я, например, такого поворота не исключаю.

– Но все-таки: самое серьезное действие, какое человек когда-либо совершает в своей жизни – это смерть. Разве не так?

– И?

– Что «и»? Надо все-таки с достоинством… Положим, его там убьют, хотя я в это не верю. Но согласитесь, нельзя переходить в лучший мир с вожделением в сердце. Это все равно, что из публичного дома сразу же прийти в церковь.

– Уж не полагаете ли вы сразить меня подобным сравнением? Я вам отвечу: там сбывают один товар, здесь – другой. Не вижу разницы. Там вам могут подсунуть девушку с дурной болезнью, здесь – подвергнуть духовному растлению. В конце концов, грешить бесстыдно, непробудно, а потом с похмельной головой явиться в божий храм – это и есть удел русского человека.

– Прекратите кощунствовать!

– Друг мой, что вы говорите! Умоляю, скажите сейчас же, сию минуту, что это вырвалось помимо вас, оно не ваше, не ваше сердечное…

– О, как мне опостылел этот словесный блуд! Давайте же решать…

15

Эти три голоса ужасно мешали Сергею Павловичу. И без них было ему и больно, и тошно, а они вроде трех бормашин прямо-таки сверлили ему голову. Особенно неприятен был ему один, мало того что резкий фальцет, да еще накаленный сознанием собственной непогрешимой правоты. Тот самый, что ввиду нравственного недостоинства Сергея Павловича отказывал ему в праве сегодня ночью из кельи Гурия похитить тайную грамоту. Второму было как будто на все наплевать, но скорее от безнадежности, чем от равнодушия. И третий, бедненький, вертелся между ними, как уж на сковородке, желая и невинность соблюсти, и капитал приобрести, а главное, во что бы то ни стало представить Сергея Павловича в наилучшем виде, несмотря на привитые в интернате дурные нравы, привычку к алкоголю с явным предпочтением водки, случайные связи, кратковременное увлечение лебедью-Олей, Людмилу Донатовну и прочие имевшиеся в его жизни пятна и падения. С каждым из троих, даже со своим бескорыстным заступником, младший Боголюбов, если бы не скверное состояние здоровья, готов был незамедлительно вступить в спор и, как дважды два, доказать, к примеру, что незачем ему, добыв манускрипт, спешить на совет к умудренным опытом мужам государства и церкви. Кто они такие, эти мужи? Любой разбойник с большой дороги благороднее их. Хорошо ли вы помните их жизнь и деятельность? Пролитую ими невинную кровь, суды с удавленной Фемидой, сынов и дочерей отечества, которых они не считали за людей? Хорошо ли вы помните их лица, точнее сказать: хари – свиные, лисьи, волчьи, хари хорьков, гиен, шакалов с маленькими плотоядными глазками? Есть ли подлость, которую они не совершили? Предательство, которым они не заклеймили себя? Ложь, которой они изувечили сознание миллионов? Они сначала заморозили Россию, а теперь, чуть оттаяв, она принялась гнить. Нет уж. Благодарим покорно. Если отправится сегодня в монастырь и, Бог даст, найдет то, за чем сюда явился, – никаких ни с кем советов. В конце концов, разве не для того был погребен документ, чтобы по истечении семидесяти лет водительством свыше, наитием и всякого рода чудесными совпадениями и прозрениями Сергею Павловичу было суждено его обрести? Следует ли зажигать свечу, чтобы поставить ее под спуд, а не на подсвечник, дабы она светила всем в доме? Можно ли призвать себя к выжидательному умолчанию, когда в земле отечества дотлевают косточки непогребенных страдальцев? Молчанием ли не предается наш Господь?

Представим однако, что его жизнь оборвется в тот самый миг, когда завещание окажется у него в руках. Следует ли из этого, что все его усилия, не говоря о пережитых душевных страданиях, пойдут, буквально говоря, прахом? Трезвые суждения, когда б им не мешали постоянная головная боль от вчерашних ударов тупыми предметами, скорее всего, грубо сшитыми или сшитыми специально для подобных целей башмаками в область правого виска, в затылок и лоб, где от последнего (кажется) удара осталась и горит чувствительная ссадина, мало-помалу приводят к следующему: да, он исчезнет; да, бумагу из его рук вырвут и переправят в Москву, Николаю-Иуде, который, окинув ее беглым взглядом, презрительно усмехнется, положит в конверт, а конверт – в кожаную с потускневшим золотым тиснением папку: «Н. И. Ямщикову в ознаменовании его полувековой доблестной службы в органах ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ», и отправится на доклад, к генералу еще более важному, чем он. «Вот, – не без торжественности промолвит Николай Иванович, извлекая пожелтевший лист, – как веревочке ни виться…» Будучи мимоходом спрошен своим начальником, а где заваривший кашу доктор, ваш, кажется, племянник, хладнокровно ответит старый волчина, что тот, кто кашу заварил, сам же ее и расхлебал. «Ну и… я надеюсь…» – последует далее полувопрос-полуутверждение. Николай Иванович самодовольно ощерится. Камнем в воду. Никто никогда.

Пусть так. Пусть он исчезнет, а завещание пусть будет уничтожено либо упокоится в швейцарском бронированном сейфе с немецким ключевым замком Mauer и американским кодовым электронным замком Sargent – но из этого ровным счетом ничего не следует.

Оно существует – вот непреложный факт, доказательством которого служит хотя бы учиненная за Сергеем Павловичем охота, начавшаяся слежкой, а завершившаяся умелыми ударами исполнительных бойцов. Рассуждаем далее, несмотря на пульсирующую в висках боль, головокружение и подкатывающую временами тошноту. Клиническая картина сотрясения мозга. До вечера лежать, а затем. Встань и иди. Из области предположений и угасающих с годами слухов переместилось в область несомненных явлений, о чем поставлены в известность разные люди, именно: отец Викентий, Царство ему Небесное, но, скорее всего, пока ночью ему не всадили в сердце нож, успел собинным отцам и доверенным чадам передать о неоспоримости завещания и, может быть, сослаться на письма новомученика Петра, где прямо сказано: есть, и я знаю, где; и Аня знает, и папа, и друг Макарцев, если не знает, то догадывается; и предавший его священник из Меньшиковой башни; и в Сотникове Игнатий Тихонович, о. Дмитрий и, кажется, Иван Егорович… Теперь, что бы ни случилось, апокриф приобретет черты догмата. Этой церкви нет, о чем с горечью и болью утверждаю и свидетельствую. Подпись. Первосвященник. Аминь. Теперь новые голоса услышал он рядом, но другие. Он их узнал и обрадовался. «Я вам не могу, не имею права все рассказывать, но, поверьте, у него цель самая благородная и в наше время именно поэтому ужасно опасная!»