Изменить стиль страницы

– Ну вот видишь, – быстро проговорил Сергей Павлович, не позволяя папе разгуляться с воспоминаниями и размышлениями, – вы с ним почти родня. Он тебе не откажет. И мы, пап, туда пойдем не только с нашим заявлением – просим-де дать возможность и так далее, но еще и с письмом! От газеты! От «Московской жизни»!

Павел Петрович глядел остолбенело. Не давая ему передышки, младший Боголюбов, его сын, опять принялся шептать – теперь уже о том, что дело Петра Ивановича имеет первостепенное значение для них, Боголюбовых, ибо наше молчание вполне может быть истолковано как согласие с хладнокровным убийством деда и глубочайшее равнодушие к его судьбе. Если мертвые молчат, то говорить за них обязаны живые! Кто выступит за него ходатаем здесь, на земле? Кто молвит о нем слово правды? Кто успокоит его душу, безмерно опечаленную мыслью о безразличии и даже предательстве кровно-близких ему людей?

Более того. Неисполненный нравственный долг перед Петром Ивановичем есть, в конце концов, сугубо личное дело сына и внука.

Желают они отречься…

При слове «отречься» папа недовольно заерзал на стуле и попытался встать, но твердой рукой Сергей Павлович его удержал. Теперь он вроде бы угадал уязвимое место в упорном папином нежелании вступать в какое-либо общение с карательной системой – и расчетливо бил в него увесистым тараном и гремел, перейдя с вкрадчивого шепота на полногласное звучание. В маленькой папиной кухне заурядный баритон Сергея Павловича вдруг приобрел церковную торжественность.

…тогда вечный лед да будет им уделом! Данте, «Ад», песнь не помню какая, давно читал…

Красочно изображены страдания вмороженных в лед негодяев, предавших своих родных.

С видом полного безразличия Павел Петрович потянулся к бутылке.

– Всем нравится перевод Лозинского, – хладнокровно заметил он и выпил. – А мне нет. Ибо точность принесена здесь в жертву красоте. А это значит, – наставительно молвил папа, – что переводчик собственноручно уничтожил смысл подлинника.

Сергей Павлович встревожился и понял, что надо спешить.

Вдумаемся – за что был погублен Петр Иванович? За свою веру? Да! За непоколебимую верность священническому долгу? Да! Но также и за бесповоротный отказ открыть известную ему тайну Завещания Патриарха! Почему – спросим себя – шла такая остервенелая охота за патриаршим Завещанием? Не дураки были большевики, чтобы выпытывать (в прямом и переносном смысле) у Петра Ивановича содержание и местонахождение документа сугубо частного значения – вроде того, к примеру, как следует распорядиться личным имуществом Предстоятеля Православной российской церкви. Да и Петр Иванович не пошел бы на верную гибель и не стал бы подвергать смертельной угрозе жену и сына из-за подобного пустяка. Желаете изъять скарб Патриарха, сказал бы он с презрением, – берите и владейте!

Но он не сказал и был за это убит.

Стало быть, Завещание представляло и, надо полагать, по сей день представляет общественный интерес, а главное, было опасно для власти. Вот почему следует попытаться…

Внимавший Сергею Павловичу с примерным прилежанием папа вдруг вскинул обе руки и сложил их перед собой андреевским крестом, как бы запрещая сыну оглашать окончательный вывод.

– Уволь! – старым вороном хрипло прокричал он и, будто ворон, уставил в сына недобрый взгляд карих глаз. – Я в некотором смысле человек государственный, а в нашем советском Отечестве церковь от государства отделена. И я от нее отделен раз и навсегда! И ты сам не дури, – уже как отец, заботящийся о любимом, но непутевом сыне, сказал папа. – Не лезь в эти поповские бредни! Какая, к херам, тайна?! Нет таких тайн, которыми бы не владели большевики! Я вполне серьезно… У них церковь всегда была вот где! – и Павел Петрович продемонстрировал Сергею Павловичу свой крепко сжатый кулак. – А все эти завещания… Ну да, главный поп Тихон писал завещание, оно опубликовано. Что же он, еще одно накатал? А года за два перед этим он покаянное письмо писал, чтобы его не судили. Не лезь! – снова предостерег папа. – Темный лес, я тебе точно говорю. И потом… – он покосился на дверь, затем на окно и, поманив Сергея Павловича поближе, зашептал ему чуть ли не в ухо, – …они… эти все попы нынешние… да и прошлые тоже… они, Сережка, все поголовно с Лубянкой связаны! Николай, отца брат, он их пачками вербовал!

Младший Боголюбов молча кивал.

И белый старичок, так хорошо говоривший с ним осенним вечером на краю болотца, в котором Сергей Павлович едва не отдал Богу душу, и дед Петр Иванович несомненно были глубоко уязвлены оскорбительными утверждениями папы.

В состоянии ли он хотя бы в малейшей степени обосновать их какими-либо достоверными свидетельствами, документами, сообщениями? Расположен ли он к восприятию величайшего многообразия жизни и предполагает ли в людях не только своекорыстие, но и жертвенность? По силам ли его душе вместить в себя помимо непредвзятости еще и милосердие? Отчего он едва вспоминает о родном отце, священнике, с достоинством веры и чести отвергшем все посулы власти?

Не ведая правды, не зная стыда, напраслину папа возводит всегда.

Павел Петрович высокомерно глянул на сына.

– Я все-таки в газете всю жизнь… Ты клизмами зарабатываешь, а я информацией. Молчи! Молчи, не рассуждай и меня слушай. И главное, не лезь куда не надо. Башку проломят. – Он выдавил из бутылки еще на полрюмки и с чувством кивнул ей: – Прощай, моя голубка.

– Ты деда хотя бы раз помянул, – перестав надеяться на письмо из «Московской жизни», безжалостно укорил его Сергей Павлович.

Папа выпил, не дрогнув.

– А откуда тебе известно, – с важностью промолвил затем он, занюхав водку коркой черного хлеба, – что здесь, – и папа указал на левый лацкан своего пиджака, – память о моем отце и твоем деде поросла, так сказать, травой забвения? Ты ошибаешься, мой друг. Я все помню и, выпивая, всякий раз слагаю ему в сердце моем вечную память. – При этих словах подбородок у него дрогнул, губы скривились, и он закрыл глаза ладонью. – Хотя не следовало ему приносить в жертву нас с матерью…

– Папа! – воскликнул Сергей Павлович, кляня себя за бесчувственность. – Я о нем очень мало знаю, о Петре Ивановиче, но я уверен, что он был замечательный человек. И, может быть, даже великий… Папа! – умоляюще прибавил он и своей рукой отвел руку Павла Петровича от его лица. – Я туда сам пойду. Ты не ходи. Ты письмо… Папа!

Павел Петрович встал и твердым шагом, молча вышел из кухни.

3

На сон грядущий Сергей Павлович читал теперь не «Московскую жизнь», а Новый Завет, который он купил в Загорске, в книжной лавке Троице-Сергиевой лавры, куда ездил несколькими днями спустя по возвращении из «Ключей».

Собственно говоря, он отправился туда именно за Новым Заветом, почему-то решив, что в Лавре купит его наверняка. И белый старичок уже не будет с глубокой укоризной говорить ему, что вот-де, Сереженька, сорок один год ты прожил, а главнейшей книги в руках не держал.

Друг Макарцев, узнав о предпринятой Сергеем Павловичем поездке, с усмешкой заметил, что припадок благочестивости лишил доктора Боголюбова присущей ему рассудительности. Ибо в наше время раздобыть в Москве эту книжечку – нечего делать. Раньше, мой милый, надо было падать в ножки пучеглазому Сашке Андрусенкову из Московской Патриархии или звонить Володьке Якубовичу, который за приличную мзду мог приволочь все что угодно – от «Майн кампф» до «Камасутры». Теперь же какой-нибудь румяный американский дядя в черном костюме будет счастлив подарить тебе Евангелие и тем самым спасти еще одну темную русскую душу. Сергей Павлович отмахнулся. Быстрый разумом Макарцев тотчас уловил смысл его жеста, означавшего, что на святынях не экономим. Браво. Через тысячу лет после принятия Русью христианства блудный сын, доктор Боголюбов, решил обратиться в веру отцов. Приложившись к мощам преподобного Сергия, он ощутил…

– Иди к черту, – обозлился Сергей Павлович.

Тайная правда была, между тем, в словах Макарцева, пусть даже облеченная им в шутовской наряд. Ибо Сергей Павлович, воскресным утром оказавшись в Лавре, пережил мгновенное острое чувство, отчасти похожее на воспоминание детства, когда сквозь дымку времени вдруг проступает и сжимает сердце бесконечной любовью и грустью что-то безмерно дорогое и, казалось, навсегда утерянное. Будто бы он некогда уже был здесь – хотя на самом деле явился сюда впервые. Будто бы все вокруг было ему давно знакомо – и врата с живописными картинами на стенах, и узкая, спускающаяся чуть вниз и вправо площадь, с обеих сторон стиснутая храмами и завершающаяся тоже храмом, белокаменным, с золотым куполом, и высоченная колокольня, и опоясывающая монастырь мощная стена с внутренним ходом по ней… И будто бы он уже входил в белокаменный храм и под взглядом Богоматери, на руках у которой прямо сидел Младенец, в безмолвной очереди медленно продвигался к серебряному, дивно изукрашенному гробу, дабы сначала опуститься перед ним на колени, а затем благоговейно коснуться губами его зацелованной крышки. Но если уже бывавший в Лавре и молившийся у мощей преподобного Сергия незримый Сергей Павлович безо всякого стеснения земным поклоном кланялся святым останкам, касаясь лбом постеленного у основания раки вытертого коврика, и, поднявшись, трижды прикладывался к крышке, то Сергей Павлович из плоти и крови мог лишь со стороны наблюдать за своим призрачным двойником, испытывая при этом угнетающее чувство неловкости, стыда и смущения. Чтобы взрослый, неглупый, образованный человек… И на колени. И целовать гроб с костями, которым исполнилось шесть веков. И креститься и кланяться, внимая невнятному чтению траурно-черного монаха.