Изменить стиль страницы

– Р-р-р-цем вси, – начиная сугубую ектенью, пророкотал Николай, – от всея души и от всего помышления нашего р-р-р-цем.

– Я, пожалуй, понимаю, почему вы сегодня пришли в храм, – подождав, пока хор ответит диакону, сказал о. Петр. – Вы ведь, я думаю, давно… – он посмотрел прямо в глаза Ермолаеву, – …очень давно не были на исповеди, не причащались…

– Последний раз это было, – не пряча взгляда, ответил бывший директор, – ровно тридцать пять лет назад. В восемнадцать лет я перестал верить. Правда, – сухо добавил он, – когда в двадцать семь я женился, жена моя, тогда, разумеется, невеста, настояла, и мы венчались. Она была человеком религиозным.

– Что значит – была? Она скончалась?

– Нет, нет, жива и, я надеюсь, здорова. Вполне банальная история. Бродячий, так сказать, сюжет мировой литературы. Роковой треугольник, – с болезненной усмешкой обронил Василий Андреевич и в свою очередь пристально взглянул на о. Петра.

– Мне жаль. Вашу боль я понимаю и чувствую, но как священник одно могу вам сказать: простите ей.

– Вы… ведь вы не монах? – перебил его Ермолаев. – Вы женаты?

– Я не монах и я женат. И отвечу, предугадывая ваш вопрос… – Но едва вообразив, что он возвращается домой и вместо Анечки ненаглядной находит, предположим, короткое, ее рукой наспех написанное письмецо, впрочем, даже не письмецо, на которое в подобных случаях, должно быть, не остается времени, ибо измена готовится втайне, осуществляется же впопыхах, а какие-нибудь два-три губительных слова, приговор, до гробовой доски сулящий едкую тоску, – о. Петр с холодом в груди вдруг ощутил под собой страшную пустоту.

Наваждение.

Он передернул плечами.

– Я лишь одно знаю: что надо простить. Камень в нее всякий кинет, а вы – простите. Может быть, в конце концов случится даже так, что во всем мире единственный близкий человек ей будете вы. Она к вам придет, в вашу дверь постучит – а вы от нее в свою справедливую обиду, как в раковину? Не отворите?

Василий Андреевич опустил голову и тихо вымолвил:

– Отворю. Только она… – он плотно сжал губы и разомкнул их, чтобы сказать кратко и твердо: – не придет.

– Елицы оглашеннии, изыдите; оглашеннии, изыдите; елицы оглашеннии, изыдите, – бесчувственно и громко гудел с амвона Николай.

– Мне уйти? – спросил Ермолаев.

– Зачем? Вы человек крещеный. А ваше отпадение от Церкви, хотя и затянувшееся, кажется мне далеко не окончательным. Вот вы сегодня в храм пришли – после стольких-то лет! Впервые! Это какую же надо было в самом себе преграду сломать, чтобы блудным сыном вернуться в дом Отца! А отчего? Я вам скажу. Для вас теперь главнейшая жизненная необходимость – восстановить связь с Богом. Слишком жестоко и тяжко наше время, – медленно говорил о. Петр, – чтобы человеку по силам было в одиночку его превозмочь. Непременно нужна опора…

– И вы хотите меня убедить, что этой опорой может быть только Бог?! – срывающимся голосом почти выкрикнул Василий Андреевич.

Густой бас диакона заглушил его отчаянное вопрошание:

– О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды Господу помолимся.

– Господи, помилуй, – пропел хор, «малое стадо» еще раз согласно осенило себя крестным знамением, а бывший директор продолжал:

– Вы скорее всего правы, что одному трудно… Одному вообще трудно, а тут еще на каждом шагу эта бесконечная ложь и страшная, ничем не оправданная жестокость. Но ведь Бог… Он допускает все это! Какая в Нем для нас опора, если мы не без Его, по крайней мере, ведома отданы во власть злых негодяев. Ванька Смирнов является в гимназию и тычет в программу свой полуграмотный палец: это убрать, тут сократить, здесь переменить… И попробуйте ему возразить! Попробуйте вступиться за латынь и древнегреческий! А-а, говорит, я так и знал, что вы все тут поганые редиски.

Отец Петр изумился:

– Редиски?

– Неужто не слышали? – в свою очередь удивился Василий Андреевич. – Сверху красный, внутри белый – вот вам и редиска. Но я даже сверху красным никогда не был и краснеть не собираюсь. У меня принципиально ничего не может быть общего с людьми, отвергающими культуру!

Запели «Херувимскую», и о. Петр предложил Ермолаеву:

– Послушаем.

– Иже херувимы, – протяжно вывели четыре голоса: три женских и мужской, Григория Федоровича Лаптева, и тотчас с этими же словами в прекрасном и чистом одиночестве облетел весь храм голос Ани Кудиновой:

– Иже херувимы…

– …тайно образующе, – пропели сначала все вместе, а затем как бы пропустили вперед Аню, и она проникновенно повторила:

– …тайно образующе…

Искусник Григорий Федорович и далее то давал Ане полную свободу, то связывал ее участием пусть в малом, но все-таки общем хоре, то, как голубку, снова выпускал в вольный полет. Херувимская песнь! При звуках ее какая душа не дрогнет, не встрепенется, не устремится ввысь? У кого не закипят радостные, чистые слезы? Кто в сей миг не ощутит в себе готовности переменить свою жизнь, стать чище, лучше, добрее и вместе с бесплотными небесными силами чистыми устами славить Творца? Пусть неосуществленное, вспыхнувшее ярким светом и вскоре погасшее, – но это желание само по себе драгоценно Господу. Жив человек, в ком оно есть!

– …всякое ныне житейское отложим попечение.

И пока пел маленький хор, пока ручьем самородного серебра звенел, еще и еще раз выпевая два последних слова, голос Ани Кудиновой, царские врата открылись, стал виден Николай, мерно обмахивающий кадилом престол и жертвенник, и застывший возле престола о. Александр.

Пламя свечей поблекло. Длинные полосы света наискось тянулись из окон к полу, оставляя на нем широкие яркие пятна. Алая струйка на лбу томящегося в темнице Христа налилась тревожным цветом живой крови. Святитель же Николай, в полумраке зимнего утра казавшийся глубоким стариком, теперь заметно помолодел и строгим, но добрым взглядом словно бы высматривал в храме какую-нибудь невезучую девушку, которой необходима его чудесная помощь. На Великом входе первым, с высоко поднятым дискосом показался на солее диакон; о. Александр, чуть отставая, медленно ступал вслед за ним, держа перед собой Чашу. Луч солнца упал на нее, и на мгновение она вспыхнула ослепительным золотым блеском.

– Великого Господина и Отца нашего Тихона, Святейшего Патриарха Московского… – во всю глотку заревел младший Боголюбов.

Переждав, старший сказал нараспев, с неподдельным теплым чувством:

– Всех вас, православных христиан, да помянет Господь Бог во Царствии Своем всегда, ныне и присно, и во веки веков.

– Есть нечто, – сказал о. Петр, когда отзвучала «Херувимская» и – вслед за ней – последняя аллилуиа, – важнее культуры. Погодите, – и своей рукой он мягко сжал руку Василия Андреевича. – Я, может быть, неточно выразился. Не важнее, нет. Существеннее? Глубже? Первичнее? Но в этом случае всякое слово заставляет нас страдать от его очевидной недостаточности. Скажем так: есть корень, из которого все растет, и культура в том числе. И корень этот – в ощущении нашей бесконечной, до рождения и за смертью, связи с Творцом. Вы говорите – культура. Да, конечно… А между тем сейчас, сию минуту, здесь, в алтаре, и в алтарях сотен других храмов священники молитвами и священнодействиями как бы воссоздают событие мирового, вселенского значения: погребение Христа. Каждое действие тут – символ, каждое слово – высочайшая поэзия, а все вместе – несравненная красота. Яко Живоносец, – с улыбкой произнес он, и голосом своим, и выражением просиявшего лица словно приглашая бывшего директора по-братски разделить с ним трапезу духовную, вечерю скорби и радости, щедрый пир любви, веры и надежды, – яко рая краснейший, воистину и чертога всякого царского показася светлейший, Христе, гроб Твой, источник нашего воскресения. И это все, – о. Петр помрачнел, – унизить. Втоптать в грязь. Уничтожить. Понимаете ли вы, что удар нанесен рукой беспощадно-меткой, рукой, которой истинно водит сам сатана?! Разрушение культуры, – помедлив, сказал он, – мрак. Разрушение Храма – смерть.