Изменить стиль страницы

– Отец Гурий еще в монастыре, должно быть. Он, как папа наш, и стар, и болен… – словно по чужому наущению, промолвил о. Александр, и тут же острая боль пронзила ему сердце. Зачем, ну зачем он сказал?!

– Гурий, значит? – хищно уставился на о. Александра Гусев. – Хорошо. Это мы, я думаю, сегодня же и проверим. Голиков!

Он крикнул – и на его зов тотчас распахнулась дверь, и на пороге появился рослый парень в перехваченной портупеей и туго подпоясанной гимнастерке, кавалерийских галифе и до блеска начищенных сапогах.

– Вот они у нас какие, в Красной Армии! – с отцовской гордостью указал на него Гусев, словно сам родил, выкормил, одел и обул бравого мóлодца. – Берешь с собой Смирнова, он местный, всех знает. И еще трех бойцов. Ваньку-китайца возьми, народ пугать. И дуй в Сангарский монастырь. Там старикашечка один, по имени Гурий, у него сегодня был поп, отсюда, из Сотникова, Боголюбов Петр… э-э… Иоаннович. Этого попа и мы ищем, и Москва депешу прислала: найти! У Гурия спросите: куда ушел? Или там же, в монастыре, в какую-нибудь щель заполз? И узнайте у старика: не оставил ли ему поп на хранение документик, который Лубянке приспичил, как честной девушке – брачное свидетельство. Расспроси. Одним грехом, скажи, на том свете меньше будет. – Голиков ухмыльнулся. – Все понял? Тогда действуй.

Отправив Голикова по следу о. Петра, он проницательным зеленым взглядом усмотрел печать уныния на лице Александра… э-э… Иоанновича и вполне по-дружески осведомился: уж не забрел ли ему в голову всякий, простите, вздор о необдуманно вырвавшемся слове или, чего доброго, даже и о предательстве? Пылкое религиозное воображение не побудило его поставить знак равенства между собой и мифическим Иудой, будто бы предавшим столь же мифического Христа? Бросьте. Ваш братец если у Гурия был, то давно сплыл. Молодец-Голиков, а в особенности китаец Ваня могут, правда, доставить старичку пару-другую неприятных минут – но ваша, Александр… э-э… Иоаннович, совесть в данном случае чиста, как слеза младенца. Монастырь мы в любом случае обшарили бы от подвалов до колоколен. Поэтому спите спокойно, и пусть вам приснится бородатый бог, в обнимку с дьяволом путешествующий на белом облаке и поплевывающий сверху на человеческий муравейник с его жалкими заботами. Еще одна длинная игла медленно вошла в сердце, и о. Александр едва сдержался, чтобы не вскрикнуть от боли. Он прикрыл глаза и потер грудь ладонью.

– Послушайте, – немеющими губами с усилием вымолвил он. – Отдайте отца. Ведь и Соломон-резник был человек не бездушный.

Гусев долго смеялся, потом кашлял, затем вытирал рот платком и, близко поднеся его к лампе, высматривал на нем капельки крови и, вероятно, не обнаружив их и повеселев, объявил, что Соломон был дурак. Он бы вам и папу, и маму, и эту… как ее… Лидию отдал и вообще из тюрьмы всех выпустил бы на волю. Птички, между тем, должны сидеть в клетках, имея при этом каждая определяющий ее судьбу приговор. Кому в качестве высшей воспитательной меры и в назидание другим придется отрубить головку; кого – упрятать под замок лет этак на пять, а может, и поболее; а третьих можно было бы и отпустить, но на определенных условиях. Советская власть готова пойти навстречу тем, кто, со своей стороны, и словом, и делом изъявит намерение с ней сотрудничать.

– До полудня завтрашнего дня ваш братец у меня – ваш папаша у вас. В противном случае, Александр… э-э… Иоаннович, вы как любящий сын будете сильно расстроены. Желаю здравствовать.

На улице, под ясным небом, уже потемневшим и осыпанным звездами, о. Александр остановился. Уже и дом его виден был с освещенными окнами, но он вдруг развернулся и быстро пошел в другую сторону.

7

Вечером Исай Борухович Шмулевич, в граде Сотникове более известный как Исайка, закрыл аптеку и вышел на улицу глянуть на небо: не собрался ли Всевышний зажигать на нем первые звезды и не приблизились ли радостные часы встречи субботы. Пронизанное днем ослепительным сиянием, огромное небо теперь наливалось густой синевой, меркло, и всякий раз чудо медленного преображения света во тьму, и следующее за ним новое чудо – рождение света из мрака – свидетельствовало о безграничной мощи Творца, словом уст которого созданы небеса и всё, что видит на них человек: солнце, луну, звезды, семицветную радугу, двумя своими концами опирающуюся на землю, а вершиной уходящую в небо, облака белые, ласкающие взор, и облака темные, грозные, мечущие добела раскаленные молнии, тяжко грохочущие громами, извергающие свирепые дожди и вызывающие, с одной стороны, благодарение Б-гу, даровавшему рабу Своему крепкое убежище от разгулявшейся стихии, а с другой – тесно сжимающую душу жалость к страннику, оказавшемуся в этот миг лицом к лицу с беспощадной природой. «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка вселенной, творящий мироздание!» – благоговейно вздохнул Шмулевич и поспешил домой. Идти ему было недалеко – с улицы имени Карла Маркса (бывшая Аптечная) на соседнюю, из Проезжей превратившуюся в улицу Розы Люксембург. Кто она такая, Исай Борухович не знал, но догадывался, что, во-первых, коммунистка, а во-вторых, еврейка. Второе обстоятельство прямо-таки убивало его. Отчего прежде благоразумные и тихие люди вдруг словно бы посходили с ума и с яростной страстью принялись перекраивать мир? Отчего как ни прочтешь в газете о революции где-нибудь в Германии или Венгрии, то среди главных действующих лиц непременно увидишь еврея? Отчего в России на самом верху – Троцкий, а здесь, в Сотникове, Гусев, один – Бронштейн, другой – Лейбзон? Сказать честно, жизнь еврея в России была совсем не сахар, и у Исайи Боруховича до сей поры бежит по хребту дрожь, едва он вспоминает Кишинев, где имел несчастье проживать вместе с мамой, папой, супругой и двумя тогда еще совсем маленькими сынками – Давидиком и Арончиком. Папе в Кишиневе разбили голову, и его умные мозги лучшего в городе провизора смешались с уличной грязью. Возмужав, сыновья отрясли прах русской земли со своих ног и уехали в Палестину, дабы в краях, некогда заповеданных Своему народу Господом, строить счастливое еврейское государство. Глупые дети. Господь дал – Господь взял; да будет имя Его благословенно! И сколь важным учреждением ни была Лига Наций, какой могущественной империей ни возвышалась Великобритания – чтó они пред лицем Господа? Разве они положили основание Земли? Разве они оградили моря берегами и поставили предел надменным волнам? Разве по силам им приоткрыть врата смерти? Господь едва дунет – и рухнет английский Вавилон, а синедрион мудрствующих навеки будет покрыт пылью забвения.

Папу убили в России, Арончика в палестинской пустыне застрелил араб, Давидик перебрался в Америку, где в городе Чикаго взял из хорошей еврейской семьи девушку, к несчастью, оказавшуюся битком набитой социалистической дурью. К ужасу Исайи Боруховича, они собрались в Россию, чтобы не остаться в стороне от создания государства всеобщей справедливости. Шмулевич терпеть не мог писать письма и, кроме того, слабо верил, что его вразумляющее послание когда-нибудь попадет в Америку. Где Пенза (куда он не поленился поехать на главный почтамт), а где то Чикаго! Хотя пользу общественных услуг (к каковым, несомненно, относится почтовое сообщение) не отрицал и даже восхвалял такой просвещенный человек как раби Бен-Зома, при виде толпы рабочего народа на склонах Храмовой горы воскликнувший: «Благословен Ты, Боже таинств, создавший столько людей, готовых к моим услугам!», всякое дело, по утверждению раби Гамалиеля, сына раби Иегуды-патриарха, должно совершаться ради имени Бога. Поистине, он был бесконечно прав! С учетом этого разве заслуживал доверия пензенский почтамт, кумачовый лозунг на фасаде которого призывал упразднить бога как первого пособника всех угнетателей? Выхода, однако, не было. Собрав волю в кулак, Исай Борухович переступил порог оскверненного учреждения и по окончании скучной и долгой процедуры заполнения десятка квитанций и уплаты денег (и немалых, с горечью пришлось отметить ему) передал запечатанный конверт молоденькой женщине в ужасном черном сатиновом халате. Сжав и без того тонкие губы, она трижды ударила по конверту молотком с печатью, в то время как Шмулевич, прощаясь, благословлял письмо в далекое и почти безнадежное путешествие: «Да будут угодны Тебе слова моих уст и помыслы сердца моего, о Господь – мой оплот и избавитель!»