Изменить стиль страницы

 

Я помню ночь с континентальными ракетами,

Когда событием души был каждый шаг,

Когда мы спали по приказу нераздетыми

И ужас космоса гремел в ушах у нас.

 

Это из кубинских стихов Кузнецова. Или:

 

В ночь росы прогибаются ветви.

Мои губы и память как лед.

А погибну на самом рассвете,

Пальма Кубы меня отпоет.

 

Командиры придут попрощаться,

Вытрет Кастро горошины с глаз.

Как мальчишка, заплачу от счастья,

Что погиб за народную власть.

 

Поэтическое слово материализуется. Как сказал, так и сделал. Погиб не за Фиделя, а за нас с вами... Сын офицера, погибшего во Вторую мировую, Юрий Кузнецов стоял на пороге атомной войны и оставил нам гениальную “Атомную сказку”...

От чужих и чуждых людей, от чуженинов Юрий Кузнецов задраивал все люки своей души и погружался, как на подводной лодке, в океан русского космоса, где он чувствовал себя как рыба в воде. Погружаясь в свой мир, тут же навсегда забывал имена тех, имя кому легион. Он мог любому литначальнику или оборзевшему графоману просто сказать: “Пошел вон, дурак!” И со стороны это не выглядело по-солдафонски грубо или пошло. Раз “Пошел!” — значит, так и надо.

Авторитет поэта даже среди врагов был непререкаем. Хотя не только враги, но и целые народы порой обижались на поэта. Как-то в Варшаве поэта спросили, что он может сказать о польской литературе в контексте великой мировой литературы. На что поэт ответил, что великую литературу может создать только великий народ, чем смертельно обидел “братьев”-славян. Но и здесь поэт, как всегда, был прав. А поляки зря на него обиделись. Ну, нет у них великой литературы. Как нет в горах бескрайних степей, а в степях нет гор...

Когда семнадцатого ноября 2003 года раздался звонок из Москвы и друзья сообщили мне о смерти Юрия Кузнецова... просто-напросто я отшвырнул от себя, как летящий в меня камень, эту страшную весть. Я не поверил в нее! Я не мог поверить в ЭТО! Поликарпыч был золотым стержнем русской поэзии, ее Александрийским маяком, который выдержал все землетрясения дикой перестройки. Нечеловеческую пустоту ощутило мое сердце, а душа — бес­просветное одиночество. И все это стало расходиться, как волны, огромными кругами, обнажая на пути безжизненные (в тот момент для меня) грады и веси...

Прошел уже год со дня его смерти. А легче не становится. И не потому, что до сих пор продолжается вокруг имени великого поэта заговор невежества и эфирного молчания.

Знакомство

Познакомил меня с Кузнецовым кто-то из московских поэтов: то ли Олег Кочетков, то ли Коля Дмитриев. Конечно же, и до этого я знаком был с его нашу­мевшими на все “великие штаты СССР” стихами. Да еще так нашумев­шими, что вечно кающийся Евтушенко, обласканный со всех сторон критикой, правительствами и читающей публикой, — выговаривал завистливо, что Юрию Кузнецову досталось столько критических статей, сколько не выпало всей поэтической плеяде шестидесятников (Б. Ахмадулиной, А. Вознесенскому, Р. Рождественскому и, естественно, самому Е. Евтушенко). Мне кажется, что “целе- и нецелесообразный”, конечно же, преувеличивал внимание общест­венности к творчеству Кузнецова. Но... сейчас даже мне, свидетелю тех литературных баталий, трудно поверить, что сто-о-о-лько добрых и недобрых слов и статей в короткий промежуток исторического времени было сказано и написано о Мастере!

— Игорь, а хочешь сегодня вечером сходить в гости к Поликарпычу? (в русской поэтической среде так по-родному звали поэта). Ну, пойдешь? — И это мне, сидящему, как на вулкане, за цэдээловским столом над горой дымящихся окурков, в хрустальную горловину уже пустых стаканов говорил мой товарищ, наверное, все же Олег. Не показывая волнения, я молча кивнул кудлатой башкой. И мы отправились к гению, правда, о том, что Кузнецов гений, — мало кто еще знал в России, но мы хотя бы догадывались.

 

На базаре сороки-воровки

Не болтают про те времена,

Как я жил на Большой Серпуховке

На кошмарах и ступе вина.

 

Что за думы на крюк попадались!

Что за сети ловили мой дух!

Что за твари на шею кидались!

Что за бури тягчили мой слух!

 

За стеною кричала старуха,

И таился у самых дверей,

Напрягая отвислое ухо,

Человек непонятных кровей...

 

Да, это была уже не коммуналка на Большой Серпуховке!

Это был уже широкий Олимпийский проспект. Трехкомнатная квартира на высоком этаже. С кабинетом, в котором стояло старинное пианино с серебряными струнами, а на нем — портрет погибшего в Крыму отца поэта.

На этом пианино в один из наших походов к поэту будет играть Людвига ван Бетховена “К Элизе” младшая дочурка поэта, Катя, “отрада души”, как тогда ее называл любящий отец. Кому отец родной, а кому страх Божий!

“В нижнем буфете (ЦДЛ) меня окликнул мрачный поэт Юрий Кузнецов. Поэты его побаивались” — так написал в своем рассказе “Новорусская премия” мой земляк по соседней губернии Володя Крупин. И он прав, но не во всем. Ровесники боялись поэта, а молодые благоговели перед ним. Жаль, что не всегда соблюдали благоговейную тишину, как было написано на табличке в одном московском храме у станции метро “Сокол”.

Да и мы с немногими друзьями, верными его оруженосцами, приходили к нему не для того, чтобы напиться с гением, а чтобы посидеть поблизости от громовержца российской словесности. Посмотреть туда, куда направлял он свой могучий взор... Вот и Владимир Личутин (которого поэт называл “мужичок с ноготок”) вспоминал недавно, когда мы собрались за рюмкой после заседания комиссии по творческому наследию Ю. Кузнецова, что ему достаточно было с Поликарпычем посидеть рядом и помолчать. Потому что не знал прекрасный русский прозаик, о чем говорить с великим русским поэтом...

Да это и ненужно было, как если б ты сидел рядом с уральским утесом или столетним кедром.

Встретил нас с Олегом Кузнецов радушно, перед этим мы ему позвонили, что придем в гости. Пригласив нас на кухню, стал доставать из холодильника всевозможную снедь. Был он хлебосольным хозяином. Мы с товарищем сидели, как воробьи, случайно залетевшие в гнездо Орла Поликарпыча...

Может быть, чаще других я встречался с Юрием Кузнецовым, учился у него на ВЛК и был старостой семинара, бывал с семьей у него в гостях, оставался с ночевкой, и он бывал у меня в гостях на Урале. Бывало, что ночи напролет беседовал с ним, вернее, слушал его монологи, и все равно он оставался для меня и утесом, и кедром, и отцом, и старшим братом. И, как Личутин, я бы мог сидеть рядом с ним и молчать часами, да только мой темперамент не позволял мне быть терпеливым.

А о брате я вспомнил потому, что однажды Юрий Кузнецов в минуты откровения сказал мне: “Жаль, что ты не мой младший брат...”.

В 2001 году в Перми готовился четырехдневный Форум пермской книги. В нашем городе собирались литераторы, издатели, библиотекари со всего Приволжского округа. И я, конечно же, пригласил на форум своих друзей, и в первую очередь Юрия Кузнецова. Вот как писала об этих событиях пермская пресса: “В приподнятом настроении находится поэт Игорь Тюленев: едут его идейные собратья — стихотворец Юрий Кузнецов и литературовед Станислав Куняев (почему не поэт? И. Т. ), а также директор издательства “Голос”, прозаик Петр Алешкин”.

И вот Юрий Поликарпович вступил на платформу железнодорожной станции Пермь-II, которую когда-то освобождал адмирал Колчак. Так поэт первый раз попал на Урал. Разместили мы его в шикарной для Перми гостинице, где жила известная баскетбольная команда “Урал-Грейт”. Номер был с джакузи и белым махровым халатом. На мои восторги по поводу джакузи Юрий Поли­кар­пович сказал: “ Можешь, Игорь, приходить утром и отмокать в ней с похмелья”.

Свозил я поэта в Хохловку, этнографический музей под открытым небом, где собраны были уральские солеварни, амбары, мельницы, сторожевые башни, пожарные колокольни и дома коми-пермяков. Стояла золотая, не последняя осень поэта. Холм, на который взбежала Хохловка, взлетал над Камой, как девятый вал, а когда Юрий Кузнецов встал на вершину, то холм и вал тут же превратились в поэтический Олимп.