Изменить стиль страницы

Вступление в ЕС и уж тем более в НАТО — это, разумеется, вовсе не ответ на тот давний вопрос. Мицкевич, при всей его политической ангажированности, всё-таки говорил о другом. Но, судя по всему, польский мессианизм исчерпал себя в противостоянии России. А ведь именно особая духовная подсветка этого противостояния делала, несмотря ни на что, возможными сложные и глубокие отношения двух славянских гениев — Пушкина и Мицкевича, да и в целом питала столь сильный в русском образованном обществе романтизм “польских клеверных полей” (Блок). Движимая этим общераспространённым настроением поклонения полякам как вечным борцам-страдальцам, немалая часть русской “передовой общественности” весьма прохладно встретила “Гайдамаков” Шевченко. Притом даже не заметив, насколько близка она оказалась здесь к предмету своей вечной фронды — российскому правительству, войска которого в 1768 году жестоко подавили антипольское восстание малороссийских крестьян, ремесленников, казаков, уповавших, между прочим, на поддержку России. Восстание это, известное под именем Колиевщины , никак не позволяло видеть поляков лишь беззащитными жертвами. Но взглянуть так на обоюдно кровавые события того времени значило отказаться от сложившегося стереотипа Польши-страдалицы. А приверженность либеральной интеллигенции к стереотипам как к необходимейшему условию собственного душевного комфорта настолько велика, что, как правило, лишает её способности стереоскопического зрения, и требовался гений Пушкина или Достоевского, чтобы взглянуть на “буйную Варшаву” более объёмно и в более глубокой исторической перспективе.

Всё это, однако, теперь в прошлом, а Варшава на поверку оказалась не такой уж буйной и романтичной. Весной 2003 года, в вопросе об Ираке поддержав Вашингтон, а не предмет своей, казалось, неувядаемой страсти — Париж, она, по сути дела, продемонстрировала, сколь неглубокой, прагматичной и расчётливой стала (а может быть, и всегда была?) её любовь к Европе. Поляков не было среди сотен тысяч протестующих против американской агрессии европейцев, и это — действительно “роst mortem” образа вечно бунтующей, вечно трагической Варшавы.

Вспоминаю “Пепел” А. Вайды, с его замирающими в белой мгле русской метели голосами брошенных Наполеоном польских легионеров: “Нех жие Цезарж!” (“Да здравствует император!”) — нет, сегодня, когда “Цезарж” располагается за океаном, полагаю, такого фильма не сделать уже ни самому Вайде, впрочем, приветствовавшему вступление Польши в НАТО, ни кому-либо другому. Нет пищи для поэзии, да и ореол борцов за свободу и независимость всех народов, который так долго и, как оказалось, не по праву окружал поляков, померк. Служебная роль при палачах Белграда и Багдада, хлопоты по поводу нефтяных интересов Америки — тут, воля ваша, даже и обольститься нечем, нечем подпитать исторически столь устойчивый в России “польский соблазн”. Кажется, сбылось пророчество поэта:

 

…И ты, славянская комета,

В своём блужданьи вековом

Рассыпалась чужим огнём,

Сообщница чужого света.

О. Мандельштам, 1914 год

 

Конечно же, право поляков (как, впрочем, и всех других народов, чего сами поляки, поддержав Вашингтон в его неправедной войне, кажется, не склонны признавать) делать свой выбор. Но наше право (а по мне, так и долг) — возможно скорее отряхнуть от ног своих прах иллюзий совместной борьбы “за нашу и вашу свободу”. В резком и безжалостном свете занимающегося ХХI века они не только нелепы и смешны, но просто губительны, а мы и так уже слишком дорого заплатили за них. Прагматичным отношениям с Польшей такой трезвый взгляд со стороны России помехой не станет, но зато мог бы способствовать её собственному освобождению от многих застарелых комплексов.

Сказанное в равной мере относится и к Чехии, ибо, хотя она и не была никогда предметом такого влечения и страстного интереса для русского общества, как Польша (в иные моменты своей истории заслуживая этого гораздо больше), над нашим общественным сознанием всё ещё тяготеет комплекс вины за 1968 год. Событиями того года многие до сих пор склонны объяснять и устойчивость антирусских настроений в Праге, и её пронатовское рвение. Это стало даже своего рода штампом, аксиомой, вроде бы и не требующей доказательств. А между тем Мицкевич ещё в 1841 году в своих “Лекциях…” не без основания писал: “…В массе своей чехи не искали опоры в России; они не проявляли стремлений связать свою национальную судьбу с интересами русских; они предпочитали выжидать, и никогда не объявляли они Россию единственной надеждой славянских народов…”.

Как и всегда, в своём неуёмном стремлении уязвить Россию Мицкевич, конечно, несколько откорректировал отношение к ней чехов и особенно всегда более “тёплых” к русским словаков под “польский формат” — как я уже говорила, оно было различным даже у самих “будителей”. В целом же, однако, Мицкевич оказался прав — в том смысле, что никаких особых порывов к России, сравнимых с накалом болгарских или сербских чувств в иные эпохи, с чешской стороны никогда не было. И, стало быть, “шок 1968 года” — следует честно это признать, кто бы и как бы ни относился к тогдашним действиям Москвы, — вовсе не имел отношения к области оскорблённых чувств любви и веры, за отсутствием высокого накала этих чувств, а нередко даже и их самих. Скажу больше: “memento 1968”, действительно ставшее своего рода стержнем национальной психологии современных чехов, — это не столько боль за какую-то погибшую высокую мечту, которой будто бы тогда не позволила осуществиться Москва, сколько отместка ей за почти сорока­летнюю отсрочку реализации иных, вполне приземлённых мечтаний о вхождении в западный блок. И потому “народная душа” вполне прагматично не припоминает Парижу, Лондону и даже Берлину 1938 год, что и понятно: “memento 1968” — это козырная карта в большой политической игре, это входной билет на Запад. Таким “билетом”, конечно же, не может быть ни неприятное для Запада напоминание о Мюнхенском сговоре, ни ещё недавно священная память о Белой Горе*, ни грозная тень слишком уж “неполит­корректного” Великого Слепца. А потому национальная память прагматично усекается до 1968 года, предстающего едва ли не самым страшным событием в истории Чехословакии.

Но забыть о Белой Горе и Мюнхене и упорно помнить об обиде, нанесён­ной Москвой, — как-то с трудом верится в подобную избирательную чувствительность. Удивительна и лёгкость, с какой из рук Запада почти тотчас же, ещё не насладившись полным своим суверенитетом, приняли, в сущности, вариант брежневской доктрины его ограниченности. Неизбежно закрадывается мысль о том, что никакой самобытной идеи в 1968 году у Праги не было, иначе — почему бы, добившись вожделенной независимости от Москвы, и не приступить к реализации этой идеи, плодами своего творчества одарив также и Европу? Ничего подобного, однако, не произошло, зато именно из Праги (которую в 1968 году всё-таки не бомбили и даже не обстреливали) раздались истерические призывы бомбить Сербию. А полное молчание былых борцов за права человека по поводу использования авиацией НАТО бомб с начинкой из слабо обогащённого урана? Видимо, тоже плата за “входной билет”?

В какой-то мере ту же карту пытается разыграть и Болгария, но поскольку в её “копилке” нет ни 1968 года, ни подавленных Россией восстаний, ни разделов, общий конъюнктурный смысл ворошения восточноевропейцами старых обид (реальных или мнимых) предстаёт в особо обнажённом и неприглядном виде.

*   *   *

Выбрать в этой ситуации свою линию поведения нам нелегко, и всё же, мне кажется, русским следует пройти между Сциллой и Харибдой: отказаться равно и от бессмысленных упрёков в адрес разбежавшихся славянских братьев (чем грешит “патриотический стан” или, вернее, то, что от него осталось), и, конечно же, от бесконечного расстравливания своих будто бы неисчислимых вин перед ними (это — излюбленный конёк “демократов”). Неустанно разбивая лоб в покаянных поклонах, мы утрачиваем остатки национального достоинства и, по сути, вполне заслуживаем того презрения, которым всё чаще отвечают нам на наши умилённые жесты и готовность вместе потоптаться на могилах тех, кто, отвечая на звучавший из Праги призыв: “Русские, спешите, мы ждём вас!”, погибал 9 мая 1945 года, на самом пороге Победы. Забыть такое мы не вправе, и страница односто­роннего перечисления “вин” России должна быть перевёрнута. Любой разговор на эту болезненную тему может быть лишь равноправным, и тогда нашлось бы место не только для 1968 года, но и, например, для вопроса о роли Чехословацкого корпуса в новейшей российской истории; не только для бесконечно поминаемой Катыни, но и для выяснения судьбы пленных красноармейцев в польских концлагерях, к которой наше общественное мнение проявляет постыдное равнодушие. Здесь счёт 1:0, конечно же, в пользу поляков, и нам бы следовало поучиться у них — нет, не злопамят­ности, но памятливости.