Еще думал, что Распутин — величина непотопляемая, и направление его единственное, и что последняя попытка помешать ему — дать премию и опустить шлагбаум за вслед идущими. Раз уж прокараулили.

Но вот дали. Даже то, что вчера не сказали, и в этом — злоба. Не смогли не дать. Не посмели. И хорошо, и добро.

 

Два дня приходил в себя. Ложился спать днем. Отпивался чаем. Дома хорошо. Надя похорошела, Катя схватила тройку, смешно! Но Вятка в глазах. Я не знаю современной России.

 

8 ноября. И еще как не знаю! Она сама себя не знает. Забитость, покор­ность, молиться надо на золотой народ. Ох, не то, не то, не то.

Сны — снега, автобус. Мужик стреляет из ракетницы (может быть, оттого, что вчера был 60-залпный салют, но сильный туман заглушил его и только после выстрела снег краснел), также бабушка Нади, мой дед, умершие. Ездили сегодня на кладбище в Кузьминки, к Козлову. Нашли. А Шергина не нашли.

Писем не писал, только читал. Привезенные из Кирова “Материалы архивной комиссии”. И как не заплакать: “пограбиша, пожгоша, убиша...”, и без конца, и вся история в этом. Но рядом “храмозданные грамоты”, и будто только и делали, что строили храмы.

 

Сейчас Москва, грязища третьи сутки, туман. День, а сидим со светом. В Герценке, кстати, листал районную “Социалистическую деревню”, нашел свою первую в ней заметку, называется: “Когда будет хороший свет?”. Когда?

День тянется, темно. А темней того — три звонка в три журнала. В “Звезде” “заворачивают”, но уж так любят, что вскоре дают обо мне “положи­тельный отзыв”.

В “Новом мире” читано в отделе. “Хороший отзыв”, но начальство, обещавшее читать в сентябре, еще не приступало.

В “Дружбе народов” лицо, обещавшее прочитать, выйдя из отпуска, уходит в другой, отдает в отдел.

 

23/XI. Вчера приезжал Валя. Был, что редко бывает, веселый. Финскую свою книгу подарил Кате. Встречал и провожал его до Текстильщиков. Выглядит очень хорошо, но усталый. Суета по театрам. Вручение премии в январе. Уехал поздно. Погода очень темная, пасмурно.

 

24/XI. Так много говорят о Распутине. Он одним своим творчеством переехал всем дорогу. Как бы ни говорили сейчас о любом: хороший, замечательный писатель, но сравнением с Распутиным любой уничтожается.

Еще думал, что для выражения эпохи хватает трех-четырех, редко пяти-шести писателей. Распутин сейчас держит один гигантское пространство.

 

26-го вечep с Распутиным. В полночь он уехал в Ленинград. Надо записывать. Он и сам говорит: понял, что надо записывать.

 

1 декабря. Зима. Я в Малеевке. Просрочил пять дней, осталось меньше трех недель. Заехал с расхристанной душой, по-доброму-то надо бы Наде отдыхать, ведь уже шесть месяцев.

Распутин уехал, так как телефон был сломан, то и не поговорили.

 

Ходил по старым местам — колодец не работает. Официантки постарели. Вляпался в грязь. Пошел в березняк — не пройдешь. Но снег, белое, чистое вокруг, даль туманная.

Бумаги даже не взял, писатель! Взял чужую рукопись — читать, править. Сейчас состояние такое: если не вырваться выше прежнего, не сменить тему — пропаду. Ведь непечатание страшно одним — начинаешь повторяться. Улетел Валя, и осиротело. И все же, чего там — два вечера, два долгих вечера говорили.

О матерях. Он показывал фотографии своей.О Болгарии, ездил со Светой и дочерью. Дочь любит, весело зовет Маруськой. О Сергее — выравнивается, в прошлый приезд — о непонимании друг друга. О грабеже в ВААПе. Получил в Болгарии левами, здесь вычли франками и марками ФРГ. О писателях: “Чем больше, тем хуже”. “Завидую тому, кто может говорить”. Часто замолкает, уходит в себя, мрачнеет. Пили много чаю, телефон все время звонил. Привязчивость. Режиссеру: “В воспоминаниях всегда что-то неверное”. Дочери писателя, которая настырно уговаривала не поддаваться на уговоры: “Вы сошли с дороги и смотрите, как по ней продолжают идти”.

Вспоминали Финляндию. Валя: “Из всех поездок эта была самая лучшая”.

 

А так дела мои плохи, в “Совписе” не взяли на 79-й год, велели нести рукопись в январе на 1980-й. Также и в “Правде” не больно что-то поглянулась статья. Все, вместе взятое, означает: “Знай работай да не трусь”.

 

7 декабря. Страшные, мучительные ночи. Просыпания, миллионосерийные сны. Вечером не могу уснуть. Думал, что от одеяла. Дали новое. Толстое, как доска, и не облегает, как жесть. Вчера сменил на старое, мягкое, а “доской” укрылся сверху. Все равно. Сейчас утро. Бриться — воды нет. Показаться небритым нельзя...

Пока гулял по морозу, ходил в пионерлагерь “3везда”, вспомнил, что видел во сне Распутина, будто бы он дежурный по Союзу писателей. Подметает пол. Очень много мусора, особенно мела и бумаги. Я помогаю ему. Сердимся на топчущихся в Союзе. Рассказываю ему свой замысел, говорю, что роман называю “Бумага”. Он бросает совок, веник, смеется, бьет по плечу, хвалит.

 

13/XII, суббота — пустой день, в воскресенье утром сорвался и поехал в Москву. Четыре часа ехал. Холодно.

Видел, как замерзает река Москва. Узкая полынья посередине, и кажется, что вода в ней несется быстро-быстро, глядеть — затягивает. Но это оттого, что над водой ветром несет пар, мороз. И с боков в воду все дальше выдвигаются черные, под цвет воды, стрелки. Прямо на глазах. А хребты стрелок белеют, а совсем сзади иней равняет все в белое.

Ходил далеко, в Старую Рузу, в городок. Два часа. Разве это далеко? Солнце на улице. Большие птицы — ронжи — обижают синиц. Белок? Нет.

Много сцен крутится около бумаги, не могу — вдруг монотонно? Или где-то сбой? Или сорвал в первую неделю? Все-таки Бог дал — три листа есть. И опять, видимо, отодвигается замысел небесный.

Много самолетов в голубом просторе небес. Скоро самый короткий день в году. Луны нет. Может, еще и от этого. Я зависим от луны. Пишется (и тревожно) в полнолуние.

Ночью так густо вызвездило, что еле нашел Большую Медведицу.

Что делает одна встреча с гадким человеком? Выбивает из строя надолго. Хоть сказки с собой. “И сел Иван на престол. И стал управлять Китаем”.

 

Наконец выяснилась цель моей повести, конечно, не романа. Цель эта — похоронить себя до сегодняшнего. Цели этой не было бы, если бы меня печатали. Нет худа без добра.

Ходил на лыжах и немного катался с горы. Сейчас отходят ноги. И перчаток нет. Так, натянул свитер подальше на пальцы.

16 декабря, пятница. Эти дни бегал на лыжах после обеда, так как до обеда на лыжне весь малеевский “бомонд”. Но и хорошо же! Лыжня укатана, ядрено, солнце краснеет, березы горят, особенно видел одну — минут пять: высокая, густая, вся в инее, каждая ветка, и казалось, что ветки, как нити в лампе, накалены изнутри, вся она стояла огненная.

А внутри березовой рощи нет инея на деревьях, видимо, крайние не пускают холод, и довольно десятой доли градуса для разницы состояния.

Вообще зимой красивее в лесу. Летом лес зависим от освещения, а так он зеленый. Зимой за час может быть пять состояний — иней облетает, возникает, туман ходит пластами. Солнечная сторона сахарная, а теневая — серая, печаль­ная. А въедешь в лес — Господи, за что даришь такую красоту нам, ничтожным!

 

18 декабря. Утро. Ночью сон — многоместные лифты. Мясокомбинат. Конвейер с письмами. Все письма ко мне вскрыты и изодраны. Получаю три книги. Одну забыл, а две помню: словацкое издание русских песен (на русском языке) с нотами и книга Достоевского “О душе”.

За дальним столом Ленин. “Дадите потом почитать?”.

 

19 декабря. Погода теплая, снег сел. В лесу шумно — обрывается снег с деревьев, дорожка зашлепана снежками, стоит белый дым.

Ночью сон: великая жажда, не могу напиться. Пью из ведра, сверху теплая вода, не могу отпить этот слой, чтоб пить холодную.