Пока у нас все еще как в видении Иезекииля. Поле усеяно сухими костями. Оживут ли кости сии? Ты, Господи, веси! Но, конечно, для этого потребуется не менее чем дыхание Бога — дыхание бури. Ах, как я хотел бы рассказать тебе все это устно. Моя милая кисанька, любишь ли ты меня еще немножко? Прощай... Иду погрузиться в ванну.

 

Эрнестине Федоровне, также интересовавшейся политикой, чрезвычайно скрашивало овстугское пребывание получение именно газеты “Allgemeine Zeitung”, издававшейся в Аугсбурге и являвшейся одной из объективных европейских газет. Тютчев говорит и о бомбардировке Севастополя неприя­тельскими войсками, после которого они 6/18 июня предприняли длительный штурм города, но были отбиты с большими потерями. “Journal de St.-Peters­bourg” — печатный орган русского министерства иностранных дел, издававшийся в Петербурге, который Федор Иванович любил читать не только по служебной обязанности. А Ивана Сергеевича Мальцева (1807 — 1880), члена Совета министерства иностранных дел, он хорошо знал и ценил за прямоту и честность. Читая письма Тютчева, нередко удивляешься его памяти, прекрасно сохранявшей события, происходившие даже несколько десятков лет назад. Так он вспомнил и Генриха Штейна (1757 — 1831), прусского государственного деятеля, и его книгу “Das Leben des Ministers von Stein”. И еще необходимо сказать, что Тютчев, не отличавшийся особым религиозным рвением, тем не менее хорошо помнил многие изречения из Библии. Но это уже была забота маменьки Екатерины Львовны. Так, он быстро вспомнил и вставил в строки фразу о видении Иезекииля: в библейской книге пророка Иезекииля повествуется о воскрешении человеческих костей, которыми было усеяно обширное поле.

 

*   *   *

Петербург, 22 июля 55

 

Это положительно мое последнее письмо отсюда. Я намереваюсь уехать через 5 или 6 дней в Москву и пробуду там не более недели, так что могу быть в деревне 8-го будущего месяца... Англо-французский флот сосредоточен в стороне Ревеля. Эти мерзавцы продолжают делать разбойничьи набеги на эти берега и недавно убили двух работавших в поле женщин. На днях на обеде у княгини Урусовой у меня был жестокий спор по поводу невероятной подлости нашей так называемой публики, которую ничто не может ни возмутить, ни раздражить и которая думает доказать свою культурность этим нелепым показным беспристрастием... Но теперь уже два часа ночи, и я иду спать.

 

Вот от моря и до моря

Нить железная бежит,

Много славы, много горя

Эта нить порой вестит.

 

И за ней следя глазами,

Путник видит, как порой

Птицы вещие садятся

Вдоль по нити вестовой.

 

Вот с поляны ворон черный

Прилетел и сел на ней,

Сел и каркнул, и крылами

Замахал он веселей.

 

И кричит он, и ликует,

И кружится все над ней:

Уж не кровь ли ворон чует

Севастопольских вестей?..

 

                        Август 1855

 

Конечно, ни через 5, ни через 6 дней Тютчев в Москву не выехал, а выехал в самом начале августа и прибыл в Первопрестольную 3-го. Его дорога в Москву, а потом в Овстуг и первые дни пребывания в родовом селе подарила два прекрасных стихо­тво­рения, одно из которых и помещено при письме. Другое — “Эти бедные селенья...” (“Дорогою”) вышло, вероятно, из-под его пера уже во время езды от Брянска. Он приехал к семье в канун престольного праздника Успения Пресвятой Богородицы в Овстуге, прихо­дя­щегося на 15/27 августа. Вот как проходил этот праздник в описании дочери Дарьи:

“...Он прошел как обычно, было только больше яблок и пряников... Крестьянки были счастливы, как дети. Вечером они все пришли петь и плясать... Они импровизировали песни, сопровождавшие пляски и славившие папа и мама, да еще в стихах! Вот образец, который я, возможно, плохо передаю, но именно так я его запомнила: “На дубе сидят два голубка, милуются, целуются, один — Федор Иванович, другой — Эрнестина Федоровна...” “Эрнестина” в устах крестьянки Орловской губернии! Пришлось папа произносить речь, под которой он не поставил бы свою подпись: он похвалялся своим богатством и тем, что он является отцом 1000 сирот. Последние слова должно понимать иносказательно — ведь в их глазах папа столь же богат, сколь и благодетелен. Это был бесконечный обмен речами между папа и мама. Папа говорил ей, что “любит ее за белое платье (мама была в белом) и за сладкий поцелуй...”

 

*   *   *

Москва, пятница, 9 сентября 1855

 

Самое правильное, моя милая кисанька, это дать времени делать свое дело: оно все унесет и все устроит, а потому лучше всего дозволить этому двигателю увлекать себя, оказывая ему как можно меньше противодействия. На это философическое размышление навела меня мысль о моем путешествии, кое-какие подробности которого я хотел было тебе сообщить, но по прошест­вии недели оказалось, что я не сохранил о нем ни малейшего воспоминания... Однако поистине удивительно, а также весьма унизительно, что восьми дней поверхностных впечатлений было вполне достаточно, чтобы если не изгладить, то, по крайней мере, ослабить подавляющее и ошеломляющее впечатление севастопольской катастрофы. Я 400 верст ехал вдоль телеграфной нити, но она ничего мне о том не поведала, и только от брата, у которого мы с Катериной по приезде остановились, я узнал эту ужасную новость. Возможно, если бы я написал тебе тотчас же, то сказал бы что-нибудь очень красно­речивое и очень захватывающее. Теперь же слишком поздно... К тому же в ту минуту, как я тебе пишу, великолепное утреннее солнце проникает в мою комнату, и я лелею мысль, что в эту же минуту оно тем же светом заливает твой балкон и расстилающийся под ним и перед ним сад, расцвеченный тысячью осенних красок, и всю эту панораму, слишком хорошо знакомую, с которой — хочется думать — ты при первой возможности меланхолически распрощаешься, — как и я вот-вот распрощаюсь с той, что в течение восьми дней предоставляла мне Москва.

Обитаемый Кремль производит, в самом деле, необычайное и своеобразное впечатление. При виде всей этой толчеи суетливой жизни, этого движения экипажей, этой толпы, запрудившей дворцовую площадь и одушевленной интересом нынешней минуты, казалось, будто чары рассеялись и жизнь возобновляется после целых веков перерыва; но затем, когда на лестницах или в коридорах доводилось встречать знакомые петербургские лица — Александрину Долгорукую, г-жу Захаржевскую и т. д., и т. д., — сон быстро сменялся действительностью.

Однако вчера, 8-го, в то время, когда во всех соборах совершалась обедня, я поднялся на первую площадку Ивана Великого, покрытую народом, ожидавшим — не знаю, тщетно или нет, — появления государя на большой внешней лестнице или при выходе его из одного из соборов. И тут меня вдруг вновь охватило чувство сна. Мне пригрезилось, что настоящая минута давно миновала, что протекло полвека и более, что начинающаяся теперь великая борьба, пройдя сквозь целый цикл безмерных превратностей, захватив и раздробив в своем изменчивом движении государства и поколения, наконец закончена, что новый мир возник из нее, что будущность народов определилась на многие столетия, что всякая неуверенность исчезла, что суд Божий совершился. Великая империя основана... Она начинала свое бесконечное существование там, в краях иных, под солнцем более ярким, ближе к дуновениям юга и Средиземного моря. Новые поколения с совсем иными воззрениями и убеждениями господствовали над миром и, уверенные в достигнутых успехах, едва помнили о тех печалях, той тоске и темной ограниченности, в которой мы живем теперь. И тогда вся эта сцена в Кремле, при которой я присутствовал, эта толпа, столь мало сознававшая, что должно совершиться в будущем, и теснившаяся, чтобы видеть государя, который так недолго просуществует и жизнь которого так скоро будет подорвана и поглощена при первых же испытаниях великой борьбы, — вся эта картина показалась мне видением прошлого, и весьма далекого прошлого, а люди, двигавшиеся вокруг меня, давно исчезнувшими из этого мира... Я вдруг почувствовал себя современником их правнуков.