Изменить стиль страницы

Летними деревенскими вечерами мой сын очень любил слушать рассказы своего любимого дедушки о войне. Однажды он спросил: “Дедушка, а какой самый страшный тебе запомнился эпизод на войне?” — “Представь себе, что самый страшный вот какой: мы отступаем, изуродованное бомбежкой Минское шоссе; у обочины дороги лежит убитая молодая женщина, прижавшая к груди мертвую девочку; в застывшей детской ручонке букетик из колосьев ржи и васильков...” Вспоминая этот ответ, я каждый раз плачу: ведь это сказал человек, прошедший горнило страшных сражений.

Местом нашей эвакуации была Башкирия, в сорока километрах от станции Раевка. Встретили нас сначала неприветливо, ведь там осенью 1941 года еще не все знали, что такое война. Только когда стали приходить письма с фронта и похоронки, местные жители стали понимать эвакуированных и помогать им. Женщины трудились на полях, у детей было много поручений по дому. У нашей хозяйки была швейная машинка, которой она не умела пользоваться и разрешила маме шить на ней. В свободную минуту мама шила всё, что только можно, “из ничего” (одежду, какую-то обувь), за это приносили что-нибудь съедобное. Летом дети находили себе “витамины” в природе: это были ягоды, хвоя, “заячья капуста”, щавель, нежные листочки каких-то растений, травы… Зима башкирская — это 40-градусные морозы, ветры временами очень сильные, бывало холодно и голодно... Старший брат, раздав нам по картошине в мундире, говорил, чтобы ели со шкуркой, и первый подавал пример. Привыкли и к этому.

В Башкирии мы получили похоронку на отца, а через четыре месяца пришло от него письмо. Была тяжелая контузия от взрывной волны, лежал без сознания под частью лафета перевернутого орудия, полузасыпанный землей, но где-то проникавший воздух позволил выжить. Сначала подобрали раненых, проверили живых, а уж через день занимались убитыми, но информацию об убитых уже отправили. Извлеченный из-под лафета орудия отец с опозданием был направлен в госпиталь, а о собственной похоронке узнал позже.

За пособием, которое стали платить семьям фронтовиков, маме приходилось раз в месяц ходить в уже названную Раевку за 40 километров. В зимнюю стужу это было просто подвигом для женщины, конечно, подорвавшим здоровье на все послевоенные годы.

В эвакуации мы переболели всеми инфекционными болезнями: тяжелой формой малярии (помню, когда начинался приступ озноба, мы залезали на крестьянскую печь, но хозяйка, видя нашу дрожь до стука зубов, требовала слезть, чтобы не проломилась печка); коклюшем, ветрянкой и другими. Удивительно, как мы выжили; мне кажется, что все-таки генетически мы были здоровым поколением, а также экологически чистая окружающая среда поддерживала наши силы.

В 1944 году возвра­щались в освобожденную от оккупации Белоруссию. Началась корь у всех четверых: заболели я и трое двоюродных братьев. Нас высадили из поезда на какой-то станции с несколькими домиками и сараями. В дом не пустили, жили в сарае, лежали на соломе в темноте. Шли дожди, старая кровля сарая протекала. Наши мамы над нами держали какие-то банки, миски, чтобы мы не промокли окончательно, ведь ни зонтов, ни плащей, ни полиэтиленовых пленок тогда не было. В одно утро, проснувшись, я сказала, что Коля просто ледяной, что мне от него холодно. Подбежала тетя Арина... Коленьки, кото­рому пошел четвер-тый год, больше не было, а тот хол-мик, который появился возле сарая, наверное, весной запахали.

Белорусская земля — это история великой трагедии народа и великого подвига. Никто не смеет осквернить имена тех, кто сражался с фашизмом, кто отдал свои жизни за Победу. Я знала многих настоящих героев-партизан, встречалась с ними, ездила по местам боевой славы: Брест, Хатынь (таких сгоревших вместе с людьми деревень — 186); Оболь (знаменитое обольское подполье молодежи); чудовищные лагеря смерти... Три березки по углам у Вечного огня в Хатыни, четвертой нет: ведь каждая четвертая жизнь ушла в бессмертие на этой земле. К счастью, в Белоруссии пока продолжают чтить память погибших (не забыты бесчисленные памятники, обелиски, курганы Славы)...

В один из осенних дней 1945 года мама сказала, что поедем встречать папу, которого я не видела шесть лет. Как я его узнаю?.. Вот мы уже на железнодорожной станции, что в пяти километрах от деревни бабушки, куда мы вернулись после Башкирии. На станции предупредили, что поезд не остановится, что “вашему” надо будет спрыгнуть, он должен знать — поезд немного медленнее пойдет. Я снова спрашиваю у мамы, как я узнаю папу. Она сказала, что он, наверное, в военной форме, а других военных больше пока не ждут. И вот!.. Мы стоим у станции, а военный спрыгнул из последнего вагона, так как поезд от “домика” станции уже набирал скорость. Больше мне ничего не надо было объяснять... Я помчалась вдоль дороги с безумной скоростью, потеряв одну бурку с галошей, и вот, задыхаясь, лепечу, глядя на военного с вещмешком за спиной: “Дядя, дядя, а это вы мой папа?..”

“Дочка, доченька, какая же ты уже большая!..” У папы текут слезы. Навстречу уже спешит мама с моей обувкой в руке. В честь возвращения победителя за нами вскоре прислали лошадь с телегой.

Папа пробыл с нами больше месяца, а потом уехал снова: его ждала Западная Украина, бандеровские, власовские и другие банды. Это ведь тоже была война…

 

 

Виктор Кочетков • Из дневников, писем и записных книжек (Наш современник N10 2003)

ВИКТОР КОЧЕТКОВ

Из дневников, писем

и записных книжек

 

О, эта книжка записная,

Как будто рота запасная...

Постерлись записи и даты,

Обжив страницу не одну.

Слова томятся, как солдаты

Перед отправкой на войну.

Виктор Кочетков

 

30 ноября 1955 г.

Итак, я был у Твардовского! Это случилось сегодня. Я пришел в семь часов вечера, как было условлено за два дня до этого, к нему на квартиру на Первой Бородинской улице. Лифт поднял меня на 5-й этаж... Вот и 72-й номер. И вдруг я оробел. Что ни говори, а встретить самого Твардовского — не шутка. Лучшего поэта в современной мировой поэзии я не знаю. Человек, создавший “Василия Теркина”, не может не казаться легендой, даже для нас, живущих с ним в одно время. Все-таки решаюсь. Звоню. Открывает девочка.

— Александр Трифонович дома?

Из глубины коридора вдруг слышится густой, высокий голос:

— Входите, входите.

Сам хозяин в просторной пижаме и домашних шлепанцах появляется из дверей кабинета. Молча и спокойно смотрит на то, как я торопливо раздеваюсь, потом, пропуская впереди себя, вводит в кабинет. Усадив меня в удобное кресло возле стола, сам садится рядом, спокойно и доброжелательно рассматривает посетителя. Придвигает коробку папирос.

— Курите?

И когда узнает, что я не курю, улыбается:

— Похвально, похвально.

Начинает расспрашивать меня о жизни, о впечатлениях от Москвы, интересуется, сколько мне лет, где раньше учился, есть ли семья. Словом, прощупывает меня как человека. Через десять минут я уже забываю, что сижу у Твардовского. С полчаса говорит о моих стихах. Кое-что ему понравилось. Сердчишко у меня радостно колотится. Советует больше работать в том плане, в котором написана “Дорога на Алтынжи”.

Потом заходит разговор вообще о литературе. Вот насколько его суждений:

— Я пью из нескольких избранных источников и ходить к другим у меня нет охоты.

Назвал эти источники: Пушкин, Некрасов, Тютчев, Баратынский. Советует мне строже относиться к выбору литературы.

— Стихов, которые печатаются в журналах, читайте меньше. Ничему они вас не научат. Совсем плохо сейчас у нас с поэзией в журналах.

Передаю ему просьбу слушателей курсов встретиться с ним, чтобы он рассказал о своем творческом опыте.