Изменить стиль страницы

– Я должен признаться вам, но под большим секретом, что «Божественную комедию» или «Потерянный рай» какой-нибудь я так и не мог одолеть до глубокой старости. Прочту две-три страницы и обязательно задремлю. Но только смотрите, пока я жив, никому этого не говорите! – со своей прелестной улыбкой заключил он, шутя.

Нельзя отрицать заслуги Толстого в том, что он нанес удар нашему «суеверию», как выражался он, в области искусства, нашему снобизму, нашему притворному идолопоклонству. Если область искусства и свята, то толпа осквернила ее своей ложью. Если какой-нибудь nouveau riche[91] платит миллион за картину старого мастера, то ясно, что платит он этот миллион совсем не за картину, а за две звездочки Бедекера. Наше притворное аханье над судьбой Джоконды прямым путем привело нас к созданию миллионов брянчащих на рояли барышень, бесчисленных художников-мазилок, загромождающих нас своим хламом, газетных романов, сеющих свою пошлость на ротационках по всему миру, к засорению наших квартир всеми этими пошлыми статуэтками, картинами и гравюрами, которые стали уже изготовляться машинным образом и приводят всякого мало-мальски одаренного вкусом человека в мрачное отчаяние...

В одном из своих дневников Толстой точно на ходу бросает мысль: «Сорвал цветок и бросил: их столько... То же и с людьми... Культура, цивилизация – это разрушение цветов, животных и людей, которые заменяются кабаком и театром...».

Это сопоставление кабака с театром зло, но понятно: устали от всего. Театры, концерты, выставки, киношка, в каждом доме уже трещит, харкает, визжит, кричит и ухает радио... Но что может сравниться с наслаждением полежать на теплой земле, среди пахучей травы, глядя, как из-за старых развесистых берез встает над серо-зеленым бархатом полей огромная, нежно-золотая луна? Один русский писатель прекрасно отметил, что Гомер не говорит о своих героях: поели, поспали, но говорит: насладившись сном, насладившись ключевой водой, насладившись пищей... Может быть, в конце концов, человечество поймет, что дело совсем не в том, чтобы придумывать себе без конца искусственные наслаждения, а в том, чтобы выучиться находить наслаждение во всем: во сне, в ключевой воде, в куске хлеба, в цветке, в радостном ходе просветленными полями навстречу солнышку...

И, может быть, важнейшая из мыслей, которую обронил Толстой, говоря об искусстве, в том, что надо каждому из нас жить так, чтобы сама наша жизнь была произведением великого искусства. Эту мысль впервые высказал Мильтон,[92] а во времена Толстого, на другом конце Европы, повторил видный английский писатель Эдвард Карпентер, книги которого потом так заинтересовали Толстого. Во всяком случае сам Толстой, пусть независимо от своей воли, сделал свою жизнь таким прекрасным произведением искусства...

Но очень сомнительно, чтобы это удалось и всем.

XXVII

Мысли Толстого об искусстве вызвали много споров в печати, как русской, так и иностранной. Не меньше, если не больше противления вызвали его высказывания о науке. Исследуя эту область его мысли, мы с первых же шагов натыкаемся на целый ряд блестящих, неожиданных, дерзких и вполне сознательных, подчеркнутых парадоксов, которые, видимо, предназначены быть таранами, чтобы разрушить стены тех вековых предрассудков, в которых мы выросли и которые – этого скрывать нечего – иногда давят нас. Толстой не раз и не два заверяет, что он не против науки, но что он лишь против ложной науки. Но когда ему ставят вопрос, что же есть истинная наука, он, ни минуты не колеблясь, отвечает: истинная наука есть знание того, что я такое и как я должен жить, чтобы исполнить свое назначение. И по его словам оказывается, что такая наука всегда существовала: имена Моисея, Конфуция, Иисуса, Будды и т. п. – неоспоримое доказательство существования такой науки. Все, очевидно, что стоит вне пределов этих рамок, есть наука ложная. И его ничуть не смущает, по-видимому, то обстоятельство, что для того, чтобы возгласить миру эту истину, ему нужны стальное перо, бумага, Ремингтон, типографские машины и другие произведения «ложной» науки.

Понимая и ценя увлечения этого горячего сердца, так страстно желавшего блага для всех людей, мы не будем придирчивы к этим задорным, боевым, раздражающим формам его мысли. Постараемся сосредоточить наше спокойное и благожелательное внимание на сущности его борьбы в этой области.

Наука распадается на две области: первая – это та наука, которая стремится разрешить вековечные вопросы о том, что я такое, что такое мир, каков смысл жизни и прочее, и вторая – это наука, которая дает человеку возможность жить на мало гостеприимной земле, старается помочь ему устроиться немножко уютнее и приятнее на этом вертлявом шарике...

В ее философской области работали, конечно, не только Моисей, Зороастр, Будда и Христос, но и «гениальнейшие из людей», – по выражению Толстого, – Шопенгауэр и ненавистный ему Гегель, и близкий ему Паскаль, и любимый им Кант, и противный ему Дарвин с его противной теорией о борьбе за существование и победе наиболее приспособленных. В газетных фельетонах обыкновенно дается весьма высокая оценка всей этой деятельности, но великаны мысли человеческой, как тот же Кант, имеют на этот счет свои мнения. «Наблюдения и вычисления астрономов, – говорит Кант, – научили нас многому достойному удивления, но самый важный результат их исследований, пожалуй, тот, что они обнаружили перед нами бездну нашего невежества. Без этих знаний человеческий разум никогда не мог бы себе представить всю огромность этой бездны невежества нашего...»

Нас смущает противоречие, что Толстой обличает ложную науку пером, которое изготовлено ему этой наукой, и что книжки его печатают в типографии, оборудованной по последнему слову науки. И понятно: тут противоречие налицо. Но в то же время прислушаемся не к его колючим фразам, а к голосу его сердца, и мы, увы, никак не можем не согласиться с тем, что много в завоеваниях науки сомнительного...

Беспроволочный телефон... Боже мой, разве служит он для увеличения радости и красоты жизни? Его первое дело – это обслужить биржевика, который разоряет миллионы, и главнокомандующего, который бросит нас сейчас десятимиллионной массой против такой же многомиллионной массы на взаимное истребление – неизвестно за что! Прав был старый Рескин, который говорил, что прежде чем прокладывать чрез океан кабель, надо подумать, есть ли у нас то, что по этому кабелю сказать. Мы-то теперь уже знаем, наверное, что сказать нам за океан нечего! Нас уже не удовлетворяет автомобиль со скоростью 60 километров и мы на гонках пытаемся уже поднять эту скорость до 300 километров в час. Результат? Наши дороги стали непроходимы и для детей наших опаснее тропического леса, населенного ядовитыми змеями и хищными зверями. Куда же мы мчимся так? Этого мы еще не узнали, это, может быть, мы решим потом. Мы поднялись за облака – для того, чтобы сбросить в огромный город, населенный миллионом живых существ, страшные разрушительные бомбы. Весь наш труд, все наши усилия ведут в абсурд, в жестокость, в бессмыслицу, от которой можно сойти с ума. И когда против бессмыслицы этой поднимались впервые Руссо, Рескин, потом Толстой, людям чутким казалось: слава Богу, правда сказана, ее поймут, и спасение людей уже близко. Наше положение хуже тем, что мы уже знаем определенно, что как люди не послушали этих призывов раньше, так не послушают они их и теперь. Человечество на ходу, наспех прислушивается одним ухом, насмешливо пожимает плечами и – несется мимо: может быть, не меня загонят в душную глубину рудников, может быть, не меня разорвут на части заоблачной бомбой, может быть, не меня, распнув на колючей проволоке, задушат ядовитым газом, может быть, не я задохнусь в подводной лодке, бессильно опустившейся в глубь океана. А другие? Ответ очевиден: чёрт с ними! Более чем когда-либо жизнь стала лотереей: либо пан, либо пропал...

вернуться

91

Нувориш (франц.).

вернуться

92

Джон Мильтон (1608–1674), английский поэт, публицист, политический деятель. Лирические поэмы, сонеты, переводы псалмов.