Изменить стиль страницы

Но вернемся, однако, к яснополянским пилигримам. Обо всех не расскажешь. Самым ярким все же, кажется мне, было посещение Толстого знаменитым политическим деятелем Соединенных Штатов господином Брайаном.[71] Он приехал в Ясную утром, когда Толстой занимался и когда Софья Андреевна не пропускала к нему никого и ни в каком случае. Но в 12 часов Брайан должен был уехать: на другой день у него была назначена аудиенция в Царском Селе у государя. Толстой прервал свои занятия, вышел к гостю и тот, поговорив с ним, решил пробыть в Ясной еще день и телеграфировал в Царское Село, что быть на аудиенции он не может: Царское Село должно было склониться перед Ясной Поляной...

Но как ни многочисленны и разнообразны были посетители Толстого, еще разнообразнее и многочисленнее была его корреспонденция. И если попадались среди этих бесконечных тысяч писем письма вроде того, которое прислал один немец, восхвалявший выгоды кожевенного дела и просивший на организацию его денег, то, с другой стороны, из тысячи других писем, часто писем-исповедей, тянулась к Ясной чистая паутина любви. Старая графиня А. А. Толстая, большой друг Толстого и женщина большого ума и остроумия, так рассказывает об этой его корреспонденции:

«Уходя на работу в свой кабинет, он мне обыкновенно оставлял все журналы, книги и письма, полученные накануне. Нельзя себе представить, какой ворох этого материала почта приносила ежедневно не только из России, но и со всех стран Европы и даже из Америки – и все это было пропитано фимиамом, фимиамом... Я часто удивлялась, как он не задохся от него, и даже ставила это ему в великую заслугу.

– Quelle effrayante nourriture pour votre orgueil, mon cher ami! Je crains vraiment que vous ne deveniez un jour comme Nabuchodonosor...[72]

– Pourquoi voulez-vous qui j'en sois fier?[73]  – отвечал он. – Lorsque je vais dans le grand monde (так он называл мужицкие избы) ma gloire n'exist? pas pour eux – donc elle n'exist? pas du tout[74] ...»

Правду он, эта противоречивая натура, мог видеть, когда он хотел ее видеть, но когда он видеть ее не хотел, ничто не могло заставить его раскрыть глаза: остров Робинзона должен был быть неприкосновенным.

XXII

Но вернемся в 1884 г.

Чтобы сгладить мучительные контрасты между своим обеспеченным положением и окружающей нищетой, как в городе, так и в деревне, чтобы дать покой своей чуткой совести, Толстой всячески сокращает свои личные потребности, упрощает свою личную жизнь и старается взять на свои уже немолодые плечи хотя бы часть того черного труда, который несут рабочие люди, – «творящие жизнь», со своим обычным и очевидным преувеличением говорит он, отлично зная, что творят жизнь никак не одни рабочие. Он неутомимо косит, пашет, шьет сапоги – его дочери уже носили сшитые им башмаки, – кладет с помощью знаменитого художника Н. Н. Ге, своего друга, печь какой-то бобылке, сам убирает свою комнату, колет дрова, возит воду и находит во всем этом новые, еще неизведанные радости. О так называемом черном труде среди людей, им не занимающихся, составилось представление как о какой-то каторге. Это совершенно неверно. Ярким доказательством радости труда могут служить прекраснейшие страницы «Анны Карениной», в которых описывается, как Левин косил с мужиками Машкин Верх. И Толстой испил радость и из этой чаши. Радость есть не только в самом тяжелом труде, радость есть во всем – даже в горькой чаше Гефсиманского сада. И никогда не поймет жизни и человека тот, кто не понимает этого. Любимую охоту он бросает и становится вегетарианцем на всю жизнь.

Но контрасты все-таки остаются.

«Живу я нынешний год в деревне как-то невольно по-новому, – пишет он в одном письме. – Встаю и ложусь рано, не пишу, но много работаю, то сапоги, то покос. Прошлую неделю всю проработал на покосе. И с радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то такое происходит, они меня не осуждают, и им как будто совестно. Бедные мы, до чего мы заблудились. У нас теперь много народа – мои дети и Кузминских, и часто я не могу без ужаса видеть эту безнравственность и обжирание. Их так много, они все большие, сильные. И я вижу и знаю весь труд сельский, который идет вокруг нас. А они едят, пачкают платье, белье и комнаты. Другие для них все делают, а они ни для кого, даже для себя – ничего. И это всем кажется натуральным, и мне так казалось: и я принял участие в заведении этого порядка вещей. Я ясно вижу это и ни на минуту не могу забыть. Я чувствую, что я для них trouble fete,[75] но они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры – хорошие. Недавно случилось: меньшая дочь заболела, я пришел к ней, и мы начали говорить с девочками, кто что делал целый день. Всем стало совестно рассказывать, но рассказали – и рассказали, что сделали дурное. Потом мы повторили это на другой день вечером, и еще раз. И мне бы ужасно хотелось втянуть их в это – каждый вечер собираться и рассказывать свой день и свои грехи. Мне кажется, что это было бы прекрасно, разумеется, если бы это делалось совершенно свободно...».

А рядом – страда крестьянская.

«Пошел на покос, – пишет он в своем дневнике. – Косили и копнили и опять косили. Очень устал. „Тимофей, голубчик, загони мою корову: у меня ребенок“. Он – пустой, недобрый малый, – уморился, а все-таки бежит. Вот условия нравственные. „Анютка, беги, милая, загони овец“. И семилетняя девочка летит босиком по скошенной траве. Вот условия. „Мальчик, принеси кружку напиться“. Летит пятилетний и в минуту приносит. И понял, и сделал...».

Но его надежды, что в семье что-то происходит, что из этого как будто что-то выходит, не оправдались. Напротив, становилось в Ясной все душнее, все тяжелее и все чаще и острее происходили его столкновения с женой, которая, естественно, отстаивала старый, привычный строй жизни и боялась его увлечений. В порывах отчаяния и тоски он не раз уже угрожал ей, что бросит все и уйдет из дома. И признавался жене, что мечтает, взяв с собой работницу, простую бабу, тайно уйти с переселенцами на новые места и там начать новую, трудовую жизнь. И, наконец, он не вытерпел и 17 июня 1884 г. ушел из Ясной с тем, чтобы никогда больше туда не возвращаться, ушел, бросив жену в последних днях беременности.

«Вечером покосил у дома, – пишет он в дневнике. – Пошел купаться. Вернулся бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно и от которых я хочу избавиться. Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу. Дома играют в винт бородатые мужики – молодые мои два сына. „Она на крокете, ты не видал?“ – говорит Таня, сестра. „И не хочу видеть...“ И пошел к себе спать на диване; но не мог от горя. Ах, как тяжело! Все-таки мне жалко ее... Только что заснул в 3-м часу, она пришла, разбудила меня. „Прости меня, я рожаю, может быть, умру...“ Пошли наверх. Начались роды, – то, что есть самого радостного, счастливого в семье, прошло как что-то ненужное и тяжелое. Кормилица приставлена кормить.

Если кто управляет делами нашей жизни, то мне хочется упрекнуть его. Это слишком трудно и безжалостно. Безжалостно относительно ее. Я вижу, что она с усиливающейся быстротой идет к погибели и к страданиям душевным ужасным. Заснул в 8. В 12 проснулся. Сколько помнится, сел писать. Когда приехал из Тулы брат, я в первый раз в жизни сказал ему всю тяжесть своего положения. Не помню, как прошел вечер. Купался. Опять винт, и я невольно засиделся с ними, смотря в карты...».

Софья Андреевна несколько иначе рассказывает этот трагический эпизод. По ее словам, он вернулся домой только в 4 утра и, не заходя к ней, лег внизу на диване. Несмотря на жестокие боли – начались роды, – она пришла к нему. «Он был мрачен и ничего не сказал мне. А в 7 родилась Саша. Никогда я не могла забыть этой светлой июньской ночи!..»

вернуться

71

Уильям Дженнигс Брайан (1860–1925) – государственный деятель США, госсекретарь в кабинете В. Вильсона.

вернуться

72

– Какая устрашающая пища для вашей гордости, дорогой друг! Я действительно опасаюсь, что однажды вы окажетесь Навуходоносором... (франц.).

вернуться

73

– Почему Вы хотите, чтобы я этим гордился? (франц.).

вернуться

74

– Когда я иду в высший свет... моя слава не существует для них – а, значит, они не существуют вообще... (франц.).

вернуться

75

Потеха (франц.).