Изменить стиль страницы

— Здравствуйте, Алексей Федорович, — приветливо сказала девушка, протягивая гостю руку, которую бакалавр поцеловал с ловкостью почти маркиза и с развязностью робеющего семинариста. — Позвольте вас представить моему другу, Софье Андреевне Давыдовой… Алексей Федорович Мерзляков — профессор… профессор университета вообще и мой в особенности.

— Очень приятно…

— Очень рад…

Профессор должен был говорить банальные фразы, но они, эти фразы — велики и могучи, как обычай, на котором держатся царства, мир, вселенная… Не будь этих „очень приятно“, „очень рад“, как будь у Клеопатры нос подлиннее, а у Цезаря не будь плеши на голове — может быть, мир бы иной был.

Давыдова была круглощекая и круглоглазая брюнеточка с сильно развитым бюстом. При первом взгляде на нее сейчас составлялось само собой представление о ее какой-то, если можно так выразиться, нравственной юркости: казалось сразу, что это привлекательное существо никак не уловишь, не схватишь, не удержишь, — а хотелось бы, так и тянет…

— Ас этим повесой вас нечего знакомить, — прибавила хозяйка, указывая на тонкого, стройного молодого человека в очках.

Это был поэт Козлов, подававший большие надежды, но, как выражались его друзья, неумеренно прожигавший и жизнь свою, и свой талант.

— Может быть, милая кузина, вы потому называете меня повесой, что я от вашей холодности нос повесил, — сказал Козлов с неподдельным комизмом.

— Иногда вы стоите, чтобы вас самого повесили, — смеясь, сказала кузина.

— На шею хорошенькой барышне?

— Нет, на осину…

— Господи! и такие ужасные слова говорит это нежное существо! — трагически восклицает Козлов, подходя к кузине и глядя на ее раскрасневшиеся щеки. — Взгляните вы на себя в зеркало и увидите, что у вас:

Суть на щечках ямки две, да и те отвёрсты,
Плут Купидо в них сидит, нежно сложа персты…

Обе барышни засмеялись. Улыбнулся и Мерзляков, хотя эти „отверсты ямки“ на щеках его ученицы часто заставляли путаться его красноречивый язык и вместо „синекдохи“ сводит урок на „тропы“ или „иперболы“.

— Это вы сочинили? — смеясь, спросила хозяйка.

— Я, кузина, — вам в альбом.

На дворе, у подъезда послышался стук экипажа, затем другого; в передней засуетились лакеи — знак, что гости начали съезжаться, а из внутренних покоев вышел сам почтенный хозяин дома, сенатор и кавалер Григорий Аполлоновнч Хомутов.

Хомутов был уже не молод, высок, полон, с красноватым, гладко выбритым лицом, двойным подбородком и в огромном напудренном парике, в создание которого мосье Коко положил все свое искусство и свою душу, „как артист и ученый“. Хотя таким образом мосье Коко и старался окончательно обезличить и лицо, и голову Хо-мутова, как он своим шевелюрным искусством обезличивал всех своих клиентов, однако можно было догадаться, что, кроме красноватого лица, Хомутов отличался и красноватостью волос, изобличавшею в нем отдаленное родство с королем Лиром по мужескому колену и с леди Макбет по женской линии.

— Король Лир, король Лир вышел, — шептал Козлов, делая шутовскую гримасу.

— А вы кто же? — лукаво спросила его девушка, улыбаясь Мерзлякову, с которым они недавно читали „Короля Лира“ во французском переводе.

— Я? Я — шут, прекрасная Корделия, — отвечал находчивый поэт. — Я свое место знаю.

17

Дом Хомутовых был очень богат и обширен по поместительности и считался одним из гостеприимных и хлебосольных домов в Москве. Хомутов, кроме высокого положения в свете, имел репутацию человека просвещенного, который, как тогда принято было выражаться сентиментально-аллегорически, не только был жрецом храма Фемиды, заседая в сенате и наблюдая за законным равновесием Фемидиной стрелки, но имел сношения и с музами; а служители Аполлона, его нареченного патрона, принимались Хомутовым с мецеватственною любезностью. В его доме не одни козырные тузы, короли и дамы занимали внимание гостей не танцующих, но и Горации, Пиндары, Омиры с их отечественными преемниками — Державиным, Мерзляковым, Херасковым и иными. Вот и теперь в числе почетных гостей, титулованных старичков и старушек, в числе знати именной, кровной, столбовой и служебной попадаются фигуры „сочинителей“, или, по-тогдашнему, „авторов“, не украшенных никакими знаками отличия, но отличаемых хозяином дома даже перед знатью, несмотря на негромкость их фамилий; это — Подшиваловы, Мерзляковы и им подобные. В числе гостей последнего, то есть сочинительского сорта, особенно выдается литературная знаменитость дня, герой литературного сезона, вмещающий в себе и столбовую знатность и литературную — это граф Ростопчин, прославившийся под именем Силы Богатырева. Чопорно одетый и напудренный, с энергически очерченными надбровными линиями и широкими ноздрями, полумаркиз и полубоярин, он стоит около хозяина и, указывая на Мерзлякова, разговаривающего с дочерью хозяина, своею ученицею, объясняет свою литературную с ним пикировку сегодня в соборе.

— Простой русский человек, Сила Богатырев, заставил прикусить язычок ученого профессора, — сказал он не без довольства.

— А как вы думаете, почтеннейший Сила Андреич, наш мир с Наполеоном и особливо, как слышно, впечатление, какое произвел на Государя Императора при свидании этот Бонапарт, не отразится на судьбе достойного ветерана? — спросил любезно хозяин, ловко впадая в литературный тон.

— Думаю, что не миновать маленькой опалы ни графу Ростопчину, ни его другу Силе Богатыреву.

— Это очень жаль, поистине жаль, граф. А чем это может выразиться?

— Боюсь, как бы „Мысли“ Богатырева не исчезли из обращения.

— Но это невозможно, граф! Они теперь стали „Мыслями“ всей матушки России.

— А через несколько лет, уверяю ваше превосходительство, они станут и мыслями нашего обожаемого монарха, — с жаром сказал Ростопчин.

— Вы думаете, граф?

— Я убежден в этом. Корсиканца разлакомили дешевые победы, и он, рано ли, поздно ли, захочет шеломом

Дону испити и… захлебнется. И тогда-то государь оценит Силу Богатырева, ибо его устами говорит весь русский народ.

— Дай-то Бог.

Мерзляков в это время, стоя около своей ученицы, допрашивал ее о том, кто такая эта таинственная „героиня“, о которой она упомянула в записке к нему и которую Хомутовы ждут на вечер.

— Это женщина, имя которой прогремело по всей Европе, — уклончиво отвечала девушка.

— Молодая?

— О летах женщин не спрашивают, знайте это, мой ментор.

— Виноват, мой… Телемак

Мерзляков хотел, как видно, сказать какой-то любезный эпитет, но не посмел, заикнулся и покраснел, как школьник.

— Может быть, это г-жа Сталь? — спросил он, несколько оправившись.

— Нет, не угадали.

— Русская? Нет, не может быть! В России, кроме Марфы-посадницы, не было героинь… Кто же она, скажите пожалуйста.

— Женщина, подобной которой еще не было в России.

— Вы шутите…

В это время Хомутов быстро, почти бегом поспешил к входной двери и через несколько секунд вошел в залу, почтительно сопровождая ветхую, согнувшуюся старушку, от которой веяло чем-то отжившим, историческим, скорее — археологически-могильным. На голове у старушки — что-то вроде колпака, из-под которого виднеются жидкие пряди седых, пожелтевших от времени волос, которые видишь, кажется, не на живом человеческом лице, а на сухом, желтом костяке мертвеца. Губы у старушки не держатся, а как-то странно шевелятся, словно жуют одна другую или силятся удержать язык, который вот-вот вывалится из беззубого рта. Ноги ее не идут, не ступают, а словно как и язык мнутся и шамкают по полу. Все на ней старомодно — отжитое, забытое. Это бредет прошлый век, давно похороненный. На сухой груди у старушки блестит и искрится огнями бриллиантовая звезда.

— Вот она — героиня, великая женщина, — тихо сказала Хомутова,

Мерзляков пришел в недоумение. Ему казалось, что над ним шутят.