Но Туллио не мог понять, почему она сначала была полна неистовства, а теперь присмирела. Пальцами он еще чувствовал пушистую мягкость шубы, которая волновала его больше, чем прикосновение губ женщины, а в глазах вместо вздымающейся полуобнаженной груди сверкал драгоценный камень, и он видел, как рука кокетливо поворачивается на свету. Он был холоден, полон неприязни к ней и думал только об одном: как можно скорей порвать эти опасные и — он был теперь уверен в этом — корыстные отношения. Пожалуй, удобней всего сослаться на то, что он друг де Гаспериса и не может делать ему подлость.
Он уже хотел оторвать ее руки от своей шеи, уже готов был начать длинную нравоучительную речь, как вдруг за деревьями с шумом распахнулась стеклянная дверь и тень упала на аллею.
— Варини, Варини, какого дьявола!.. — воскликнул Локашо добродушным и ровным голосом.
Но Варини — ибо это был именно он — быстро прошел по дорожке и бросил спокойно, не повернув головы к беседке:
— Прощай, Элена.
Калитка, отворившись, скрипнула и тут же со стуком захлопнулась.
— Варини… — снова прозвучал голос Локашо, на этот раз уже с некоторым беспокойством. — Варини… Да куда же ты?
Двое в беседке отодвинулись друг от друга сразу, как только открылась дверь. Едва Варини скрылся, женщина вскочила и, не говоря ни слова, побежала к дому. Испуганный Туллио, чувствуя сильное искушение улизнуть, последовал за ней.
Локашо все еще стоял в дверях и звал Варини. Увидев их, он смущенно посторонился. Де Гасперис и Пароди оставались возле подноса с бутылками. Пароди вытирал лицо платком, одна щека у него была мокрая, по полу катался бокал.
— Он просто ненормальный, — повторял Пароди с недоумением. — Какого дьявола… Я сказал только: «Любопытно, что там делают Монари и синьора Элена», — больше ничего, вы оба свидетели, а он, как ненормальный идиот, ей-богу, — бах! — швырнул мне в лицо бокал… Скажите сами, разве в своем уме такое сделаешь? Но он был в проигрыше, а когда человек проигрывает…
Он говорил это, вытирая лицо, а Де Гасперис с еще более отупелым видок, чем обычно, повторял:
— Это ничего… Он просто вспылил… просто вспылил. — И указывал Пароди мокрые места на пиджаке.
— Ушел и даже не сказал мне: «Чтоб ты треснул», — заявил Локашо не без торжества, входя вслед за Туллио и женщиной. Но она посмотрела по очереди на присутствующих гордо и вызывающе. Потом громко сказала:
— Вон!
— То есть, как это вон? — переспросил Пароди почти весело, переставая вытирать лицо.
— Вон! — повторила она, и в голосе ее вдруг зазвучал гнев. — Убирайтесь вон… И вы, Локашо… Вон отсюда… Я не хочу больше вас видеть… Вон!
Локашо и Пароди смотрели на нее, разинув рты от удивления.
— Но, Элена… — вмешался было ее муж.
— Молчи, — оборвала его она. Потом повернулась к двум другим.
— Убирайтесь… Вон отсюда! Поняли?
— Но мы-то при чем? — сказал Локашо. — Это все Варини. А сам я не понимаю даже, что произошло.
Пароди, не такой лицемерный и добродушный, как Локашо, уже опомнился и, показав на лоб, зловеще спросил своего приятеля:
— Она что, с ума спятила?
На нежных щеках Де Гасперис вспыхнул яркий румянец.
— Нет, я не спятила, — сказала она с возмущением. Потом сняла шубу и бросила ее на стул. — Вот ваша шуба, — продолжала она. — Нет, я не спятила. — Она в нерешительности посмотрела на свою руку; потом, сморщив лицо, стала с усилием стаскивать тесное кольцо с пальца. Стянув, она подошла к Локашо и насильно сунула кольцо ему в руку. — Вот ваше кольцо. А теперь уходите.
Пароди посмотрел на нее, на шубу, потом на Локашо, вертевшего кольцо в руке и еще более походившего в своем смущении на барана, который, нагнув голову, застыл в глупом удивлении. Он разразился неприятным смехом.
— Ну, если начать все возвращать, я, право, не знаю, как мы это кончим…
— Мой муж заплатит вам все, до последнего чентезимо, — сказала она все с тем же полным отчаянья достоинством. — Уходите же…
— Заплатит? А откуда он деньги возьмет? — спросил Пароди. Но все же сделал шаг к двери.
Локашо последовал за ним, повторяя:
— Да, откуда он деньги возьмет?
— Уж во всяком случае, не из собственного кармана… Может быть, у Варини… Или же у Монари…
Но ни насмешки, ни издевки, ни оскорбления, ни угрозы не трогали женщину. Стоя посреди комнаты, ока уже больше не повторяла в бешенстве «вон!» и только подталкивала их к двери неумолимым, гневным взглядом. Пароди и Локашо, словно не в силах выдержать этот взгляд, пятились и скоро очутились на пороге.
— Вы еще об этом пожалеете, — сказал с угрозой Пароди, чье лицо и даже лоб под густыми белокурыми волосами покраснели от ярости. — Помяните мое слово, пожалеете!
Неистово размахивая руками, он надел пальто с помощью Локашо, который внешне был гораздо спокойнее, и вышел, хлопнув дверью. Локашо же одевался долго. Смиренный, кроткий, лицемерный, он, казалось, ждал слова или знака от Де Гасперис, стоявшей посреди комнаты. Чтобы оттянуть время, он даже стал чистить рукавом шляпу, упавшую на пол. Но женщина ничего не сказала и даже не пошевельнулась.
— До свиданья, синьора, до свиданья, Валентино, до свиданья, Монари, сказал он наконец, раскланиваясь. И маленький, весь закутанный, то и дело оглядываясь через плечо в надежде, что она его окликнет, он тоже ушел.
Когда за Локашо закрылась дверь, к Де Гасперис вернулось ее обычное достоинство хозяйки дома, она извинилась перед Туллио за сцену, при которой ему пришлось присутствовать. И добавила на прощанье, что даст ему о себе знать завтра.
Тем временем муж ее стоял у карточного столика, опустив голову, словно в раздумье, и бесцельно тасовал карты. Туллио поцеловал у женщины руку, попрощался с Де Гасперисом, который, казалось, его не слышал, и наконец, к огромному своему облегчению, вышел на воздух.
Этот вечер его совсем доконал. Неспособный ни о чем думать, он вернулся домой, с наслаждением залез под одеяло и заснул как убитый. Но, то ли под впечатлением недавней сцены, то ли по другой причине, спал он очень плохо. Он часто просыпался, ему снились сумбурные, тяжкие сны; то ему было жарко и он сбрасывал одеяло, то холодно — и он ощупью отыскивал его в темноте; какая-то досада вплеталась в эти отрывочные видения и не оставляла его ни на миг. Но понемногу он успокоился, и ему приснился более связный и цельный сон, который запомнился надолго.
Ему снилось, что он, спасаясь от какой-то смертельной опасности, выскочил из постели и в одной пижаме, дрожа от холода и страха, притаился ночью где-то за городом, прижавшись к стволу развесистого дерева. Небо было беззвездное, а вдали, на горизонте, дрожало и мерцало зарево — это были огни вражеского лагеря. Он кое-как спрятался за деревом, тревожно глядя на эти далекие огни, а рядом с ним стояла Элена. Она тоже в спешке убежала из дома; в темноте было видно, что она плохо одета, вся оборванная, почти голая: смутно белели ее руки, плечи, грудь, в блестящих глазах застыл страх. Свирепый ветер, который сметал все вокруг, развевал ее волосы, бледным ореолом окружавшие голову. Он то с ужасом смотрел на далекие огни, то оборачивался и бросал на женщину страстный взгляд. И с самого начала в этом сне у него было две очень четкие мысли: первая — что Элена для него сейчас опасная обуза, от которой нужно избавиться; и вторая — что жаль все-таки отказываться от нее теперь, когда она наконец у него в руках. Эти две мысли раздирали его, заставляли колебаться, а огни на горизонте сверкали все ярче, все ослепительней. А потом она вдруг упала на спину в густую траву под деревом и обхватила его обеими руками за шею. Он отчетливо видел сквозь дыры в платье ее белое тело, но, уже наклонившись и почти упав на нее, поднял глаза и бросил взгляд сквозь безбрежную тьму на пылающий горизонт. Душу его переполняла невыразимая смесь желания и страха. Он чувствовал жестокую жажду удовлетворить свою страсть и потом отделаться от женщины. В конце концов он перестал сопротивляться ее объятиям, и тела их соединились на черной земле под большим склоненным деревом. Но это наслаждение не свободно от страха; их объятия торопливы; и вдруг в голове у Туллио мелькает ясная мысль, что она со своей эгоистической любовью губит его. Он мигом встает на колени. Но уже поздно. Раздаются громкие звуки военных труб, и, отделившись от лагерных огней, отряды вооруженных всадников быстро, как стрелы, мчатся к ним. Быстрота, с какою они пересекают темную равнину, ужасающа; они буквально летят, наполняя ночь неверным и жутким сверканием оружия; окрестность оглашают жалобные крики убиваемых жертв. Туллио думал, что лагерь далеко, но теперь по сверканию сабель и по этим крикам понял, что всадники сейчас будут здесь, что ему уже не убежать и остается только одно спасение — избавиться от женщины, швырнув ее навстречу безжалостным врагам. Сам не зная почему, он был убежден, что, если отдать Элену им на растерзание, он будет спасен. Решено! Вот он уже заставил женщину встать и отталкивает ее от дерева, которое служит им прикрытием. Он видит, как она, высокая, белая, вся обнаженная, подняв руки, с развевающимися по ветру волосами, бежит с отчаянным криком в эту темноту и падает, опрокинутая и растоптанная копытами лошадей. Ликующий, уверенный в своем спасении, он хочет снова притаиться за деревом. Но, вскинув глаза, видит прямо над собой одного из всадников, который, подняв коня на дыбы, занес саблю, чтобы его зарубить. Спасения нет, в темноте он видит руку и сверкающий клинок, видит лошадиную голову с разинутой, покрытой пеной пастью — она словно вот-вот заржет, — видит раздувающиеся ноздри, и дико горящие глаза, и копыта, которые сейчас размозжат ему голову. И тогда, охваченный бесконечной жалостью к себе, он испускает душераздирающий вопль, вложив в него все свои силы в эту минуту смертельной опасности. И с мучительным воплем он наконец просыпается.