— Я думал о вас, — солгал он. — Но… как вы полагаете, что в конце концов сделают эти двое — Пароди и Локашо?.. Потребуют чего-нибудь за свои деньги?.. Ведь не даром же они их дали!
Она посмотрела на него с удивлением.
— Что сделают? Ничего… Они хотят овладеть мной… Так что все зависит от меня.
— А что же вы?
Она подняла брови и густо покраснела, словно вся кровь, вскипев, залила ее лицо.
— Я ничего не намерена делать… — сказала она с усилием. — Как бы плохо мне ни было, у меня есть муж и я навсегда останусь его женой… Вот и все.
Для бедной Де Гасперис эти слова были последним отчаянным изъявлением супружеской верности. Но для Туллио, терзаемого злобой и подозрениями, они прозвучали иначе — как признание преступного соучастия в делах мужа. Он был так возмущен, что у него вдруг даже родилось чувство единодушия с его соперниками; он готов был думать, что она была бы менее достойна осуждения, если бы за деньги удовлетворила желания этих троих мужчин.
— Вот как! — сказал он, вставая с кресла. — Значит, ваш муж обирает мужчин, влюбленных в вас, а вы закрываете на это глаза! Да? Вы с ним заодно? Помогаете ему? Расставляете силки?..
Эти слова, которые наконец-то были сказаны искренне, произвели на женщину неожиданное действие: ее лицо застыло в усилии сдержать бурю чувств; на этот раз она не покраснела, а стала смертельно бледной и пристально смотрела на него.
— Это правда, — сказала она медленно. — Все так и есть… Я не могу этого отрицать…
— Ага, значит, не можете отрицать! — настаивал Туллио, приходя в ярость.
— Нет, не могу, — повторила она.
— Значит, это правда, — продолжал он, теряя всякую сдержанность и выдавая свои самые тайные опасения. — Вы приманиваете мужчин, а ваш муж вытягивает из них деньги… Быть может, вы и со мной так же хотите поступить? Значит, это правда…
Слова были жестокие и беспощадные, как удары; но Де Гасперис все смотрела на него, не отрываясь и не опуская глаз.
— Это правда, — подтвердила она.
Наступило короткое молчание.
— Вас это удивляет? — снова заговорила она с горькой иронией. Удивляет? Но ведь нужно как-то жить, верно? Ну так вот… — При этом она попробовала улыбнуться. Но тут глаза ее наполнились слезами, и Туллио слишком поздно понял, что в своем возмущении зашел слишком далеко.
— Простите меня, — поспешно сказал он. — Но вы должны понять…
Она жестом остановила его.
— Не надо, не извиняйтесь… Вы правы… Но я же. вам говорю, нужно жить… И если ничего не умеешь — ни играть, ни выигрывать, тогда… — Она не договорила и снова улыбнулась. — Только неправда, что я с ним заодно, добавила она.
Слезы теперь так и катились у нее из глаз, и все лицо было мокрое.
Наступило долгое молчание. Туллио сердился на себя за свою оплошность и был встревожен тем, что услышал. Ему было жаль, что он огорчил эту женщину; но вместе с тем он не мог отказаться от своих оскорбительных подозрений.
— Простите меня, — повторил он наконец с досадой.
Она покачала головой, как бы говоря: «Ну, конечно же, я вас прощаю», и, глядя на него сквозь слезы, положила свою обнаженную руку на его. Сначала эта рука была расслабленная и безвольная, но потом неторопливо и с ловкостью, которая странным образом не вязалась с ее слезами, женщина переплела свои пальцы с пальцами Туллио. Рука у нее была большая, гладкая, изящная, нежно-белая, слегка розоватая, длинные пальцы с овальными и острыми ногтями потихоньку сгибались, теснее сплетаясь с пальцами Туллио, движения их были вкрадчивые и плавные, совсем как у морских звезд, которые передвигаются по каменистому дну в прозрачной воде, мягко собирая и распрямляя свои розовые щупальца. Одним словом, эти движения пальцев были обольстительны. Они двигались как бы независимо от женщины, которая все плакала. Туллио овладели страх и волнение. Она была так хороша и ее белая округлая рука так томно сжимала его руку, что он невольно загорелся желанием; но в то же время он смертельно боялся попасть в ловушку, которую она, сговорившись с мужем, могла ему расставить. Некоторое время они молчали. Де Гасперис была задумчива и, казалось, плакала уже не так горько, а Туллио глубоко волновало ее прикосновение. Потом она резко отдернула руку и встала.
— Я хочу выйти на воздух, — сказала она, быстро оглянувшись. Пожалуйста, пойдемте в сад.
Она сказала это, глядя куда-то мимо него, лицо ее было залито слезами; потом она быстро и решительно подошла к столику игроков, наклонилась к мужу и, видимо, сказала, что идет с Туллио в сад. Туллио, сидевший у камина, видел, как Де Гасперис кивнул, не отрываясь от карт, но остальные трое с удивлением посмотрели на ее залитое слезами лицо. Она не обратила на это внимания и, все так же величественно пройдя через убогую комнату, подошла к двери, откуда знаком пригласила Туллио последовать за собой. Ему ничего не оставалось, как повиноваться. Де Гасперис надела черную меховую шубу, которая висела на вешалке, и оба вышли.
Ночь была холодная, вдали над землей медленно клубился серый туман, мрачный и безмолвный. Дома превратились в мрачные тени, ярко светились огни окон. В темный сад через решетку проникал свет одного фонаря, лишь кое-где бросая белые и неверные блики на посыпанные гравием дорожки, стволы деревьев, клумбы, вырывая из темноты то мокрую паутину, то колючую путаницу веток, то журчащую, поблескивающую воду. Все выглядело более смутным и таинственным, чем в полной темноте. Но Де Гасперис уверенно вошла в эту знакомую ей неразбериху бледного света и тени, ведя за собой Туллио. Сад, видимо, имел форму треугольника. Женщина свернула на какую-то дорожку и наконец, наклонив голову, вошла в увитую зеленью беседку.
— Сядем, — шепнула она, сметая сухие листья с мраморной скамьи. Туллио послушно сел рядом с ней. В темной беседке дрожали неверные пятна света, и туман, проникавший сквозь все щели, принимал причудливые формы. В углу стоял брошенный бывшим хозяином студии гипсовый конь, весь изуродованный и разбитый: в полумраке белели вздутое брюхо и огромные копыта; с ног, застывших в церемониальном аллюре, обвалился гипс, обнажив ржавую проволоку; из безголовой шеи торчал согнутый железный прут — казалось, оттуда тонкой струйкой льется черная кровь.
— Дайте мне руку, — прошептала она, едва шевеля губами в темноте; Туллио, взволнованный, протянул руку и почувствовал густой шелковистый мех.
— Чудесная шуба, — сказала она тихо, едва переводя дух, — правда, чудесная? Это Пароди подарил.
— Так, значит, вы… — невольно пробормотал Туллио не без горькой досады.
— Я ничего, — сразу же перебила она его, кротко, но С горькой обидой. Взяла — только и всего… Теперь я понимаю, что напрасно это сделала… Но тогда… И к тому же… — Голос ее стал ровным, и в нем зазвучало восхищение. — К тому же шуба такая чудесная, и мне так хотелось ее иметь!
Она замолчала. Немного погодя щелкнул замок сумочки, послышался шорох, а потом, медленно и вкрадчиво, как голова змеи, на колени Туллио, освещенные тусклым светом, легла рука женщины. На указательном пальце блестело кольцо с бриллиантом.
— Локашо обещал мне его подарить, если я с ним уеду, — прошептал задыхающийся голос. — А я попросила его просто так, на одну неделю… Оно такое красивое… — Она кокетливо вертела руку, восхищаясь крупным сверкающим камнем. — Правда, красивое? — повторила она.
Теперь Туллио ощущал на щеке ее горячее и взволнованное дыхание; вдруг рука женщины обхватила его шею, и он, прежде чем успел понять, что происходит, почувствовал, что она обнимает, целует, поворачивает, тянет его к себе, сжимает с неистовством слепой, всепожирающей страсти. Вероятно, она уже много лет мечтала об этих объятиях, в них чувствовалась сила порыва, который она и хотела бы, но не могла сдержать. Туллио же казалось, что его не обнимают, а мнут между шкивами какой-то машины; потому что в этом на первый взгляд беспорядочном неистовстве была какая-то рассчитанная точность; и он недоумевал, видя, какой яростный пыл скрывается в этой женщине, которую он всегда видел такой холодной и сдержанной. Наконец она как будто успокоилась и замерла словно в изнеможении, обхватив его шею и устало склонив голову к нему на грудь. Она теперь стала такой же кроткой, какой неистовой была во время объятий.