— Хоть бы мама осталась ночевать на таборе, а то подумает, что мы затонули, и всполошится… К утру-то я, может, отлежусь.
— Толик, наверное, не спит — беспокоится…
Подбежал испуганный Колька:
— Ребя, гляньте, гляньте…
На нас надвигались какие-то огоньки. У Витьки подкосились ноги, и он сел, прикрыв рот ладонью. Я соображал не очень ясно, но понял, что сейчас случится что-то ужасное… Огни — ближе, ближе. Они то прятались за стволы, то снова выплывали. Они блуждали. И быстро явилась мысль: волки. Но почему они одноглазые?
И тут послышались глухие человеческие голоса и вдруг — голос:
— Вот они, обормоты!
Анатолий. Я закрыл от слабости глаза, но тут же опять раскрыл.
Люди спешили, чуть не падали, путаясь в корневищах. В руках у них дёргались фонари. Да сколько их, полдеревни, что ли? Нет, это тени мелькают. Их — трое.
— Ах, Робинзоны! Ах, шугайские Крузы, — восклицал Анатолий, приближаясь к нам.
— Мальчики! Что же вы? Зачем же вы остались в тайге? Миша!
Этот голос я узнал. Я почти испугался от радости. Я крикнул:
— Мама!
В голове кольнуло — сознание пропало…
Должно быть, я видел сон: мне казалось, что я плыл, что мне в ухо жужжали пчёлы, которым пасечник Степаныч говорил: «Нельзя, свой», что вокруг булькала чёрная вода и в неё, как в барабан, дробно ударяли кедровые шишки. Потом из мрака выпрыгнула оскаленная морда Игреньки и проговорила: «Молодец, братуха!» И всё качало и качало.
Я очнулся. Меня несли. Чавкало болото. Витька рассказывал:
— Мы спрятались и крикнули: «Кидай». Коля кинул, и вот…
— Я думал, он в сторону бросит, — неожиданно для всех произнёс я.
— Миша, тебе нельзя разговаривать, — послышался мамин шёпот. Она несла носилки сзади.
С трудом я различал её лицо.
— Мама, мне не больно.
— Молчи…
Сбоку подошли Витька и Толик. Это он был третьим.
— Последнюю поляну проходим, — проговорил Витька. — А там — земля.
Глава седьмая
Сгоряча я не чувствовал боли, храбрился, но на второй же день меня скрутило. Кошмарный, полный фантастичности, бред сменялся тупым бездумным забытьём, забытьё — сном. Иногда в минуты покоя хотелось разбросать тёплые подушки и душные одеяла и нагишом выскочить на улицу. Но при малейшей попытке приподняться острая боль в голове опрокидывала меня, и опять — бред.
Однажды, вынырнув из забытья, я уловил разговор матери с врачом.
— Не беспокойся, Лена, рана не опасная. Пробита только кожа, а кость цела.
— Но он почти не приходит в сознание, всё время бормочет, то Хромушку вспоминает, то Игреньку. Я склонюсь к нему, а он не узнаёт, — со слезами в голосе говорила мама.
Что ж поделать, всё-таки сотрясение… Не расстраивайся, скоро уладится. Я знаю ряд случаев более тяжёлого состояния, и то всё кончалось благополучно… Только следи, пожалуйста, чтобы он не вскакивал, не вызывал в голове болевых ощущений, это затянет выздоровление… никаких порошков не выписываю, они ни к чему… Загляну послезавтра.
Сотрясение мозга! Что это за болезнь? Когда мама, проводив врача, вернулась, я позвал:
— Мама.
— Не разговаривай, Миша, тебе надо молчать. — Она склонила ко мне лицо с росинками в глазах.
— А что такое «сотрясение мозга»?
— Это значит: поколет-поколет и перестанет, только нужно спокойно лежать.
Первый день я ничего не ел, а потом явился аппетит. Твёрдое жевать не мог. Мама готовила мне всё лёгкое и жидкое. Пил я через стеклянную трубочку, которую подарила врач и которая, по её словам, была волшебной. Потягивая кипячёное молоко, я вспоминал Кожиху, потому что стал походить на неё: у меня — стеклянная трубочка, у неё — железная воронка, я не могу жевать, она не могла глотать — всё просто, оказывается, и нет тут ничего странного и страшного.
Как-то мама принесла немножко сахару.
— Ого! — обрадовался я. — Где это ты взяла?
— Марфа дала. «Вот, говорит, отыскала на полке, возьми, подкрепи сынка».
— Граммофониха?!
— Граммофониха. Чего дивишься?
— Так ведь… — Я пожал плечами, не зная, что сказать.
Мама поняла и вздохнула:
— Эх вы, люди!.. Только с одного бока на человека-то смотрите, а с другого глянуть — ума не хватает. С одного бока все люди покажутся одноглазыми, а обойдёшь — и второй увидишь… Вам бы только тыквы под окна совать. А она, может, последнее от себя отдала… Ну ладно, тебе много ещё нельзя разговаривать.
Я задумался. Взбалмошная Граммофониха вдруг улыбнулась мне и сказала протяжно-певуче: «Ах ты, ока-ян-ная душа!» И в этих словах я не ощутил злости и гнева, но почувствовал великую доброту.
Сахар лежал в тряпочке рядом, на табуретке, на которую подавалась мне еда. От сладостей мы отвыкли. Колхозный мёд почти целиком сдавался государству, а если что и получали на руки, то приберегали к морозам, на случай простуды. А зимой мы любили грызть сладкую подмороженную картошку, с трудом отыскивая её среди десятка таких же подмороженных, но не сладких.
Вспоминая неожиданно щедрое угощение пасечника Степаныча, я нет-нет да и тянулся к сахару, добывая его из тряпочки по-кошачьи — языком.
— Вот и поправляемся, Миша! — сказала с радостью мама.
Оказывается, за эти дни она всего несколько раз побывала на полях и завтра собиралась выйти на работу по-настоящему.
— Я попрошу бабушку Акулову, она к тебе будет наведываться.
— Мама, а почему ребятишки не приходят? — спросил я, повернувшись на бок. Ворочался я уже свободно, боль сгладилась.
— Да они надоели: можно к Мишке да можно к Мишке. Я их прогоняю.
— Почему?.. Ты уж их пусти. Я ведь не заразный, а они подумают, что заразный… Я соскучился. Как придут — пусти.
На следующий день в обед они тесной кучкой ввалились в комнату. Стукнулось затылком о пол ружьё, которое, наверное, приставили к стенке.
— Чтоб тихо, — грозил кому-то Петька, очевидно Кольке.
Ребятишки осторожно прошли ко мне в горницу и выстроились возле кровати. Получив, должно быть, от мамы строгий наказ не разговаривать, они молчали, как пни, и только смотрели на меня большими удивлёнными глазами.
— Ну, вы что как немые? Мама настропалила?
— Мишк, а ты и вправду молчи. Потом наболтаешься, — посоветовал Шурка.
— Дураком?! — Я чуть не сел в кровати.
Петька щёлкнул Кольку по уху.
— Чо мелешь, лопоухий! Сам дурак — думаешь, завидно другим?
— Да как же я стану дураком, если я всё понимаю, соображаю? — обеспокоился я.
— Лежи, лежи! — вмешался Витька. — Дураки дураками рождаются, а кто был с умом, тот и останется с умом.
— Верно, — поддакнул Лейтенант. — Например, Кольке никогда из оболтусов не выбиться.
Колька отодвинулся ото всех, надулся.
— А у нас никаких новостей, — сказал Шурка. — Ты молчи, молчи… В тайгу ещё не ходили, есть пока шишки. — При этих словах он достал из кармана три большущие обгорелые шишки и положил на табуретку. — Поджаренные, не смолистые… Чертило опять начудил. Мы прозевали, он удрал, да прибежал в деревню, да и пошёл тётку Марию гонять по двору. Она ажно юбку коленями порвала, вот как удирала. А пригнали мы стадо, она нас чуть живьём не съела, стращалась жаловаться тётке Дарье. А мы что? Это Чертило… Вот… А ещё были в больнице у деда Митрофана. Лежит. Нога в белой глине, как колодина, на подушку опирается. Подживает, говорит… В колхоз привезли ещё один комбайн, и на него поставили киномеханика. Теперь, наверное, кина у нас не будет… Да, тётка Мезенцева с девчонками собрали манатки и уехали куда-то на быке. А Тихона как взяли да отправили в город, так ничего и не слышно.
Я им сказал про сахар и Граммофониху. Они тоже удивились.
— Ну, ты выхварывайся. Мы к тебе будем забегать.
— Почаще.
Ребятишки уходили, пятясь к двери. Остался один Витька.
— Хочешь, почитаю?