— Красиво, — сказал я.
— Когда мы есть будем — вот это красиво!
— Обжора ты, Колька! Есть да есть! Придём на место и поедим.
— Тогда сымай котомку, пришли… Вот она, Шугайка преподобная.
Тайга прервалась. Мы выскочили на илистый берег, поросший высокими хвощами, и по бревну перебрались на ту сторону речушки, возвышенную и солнечную. Комары рассеялись. Мы упали в глубокую траву, скинули тяжёлые сапоги и разбросали мокрые портянки. Ноги от воды побелели…
Колька развязал котомку, вытряхнул содержимое, схватил самый крупный огурец и мигом обезглавил его.
Кедрач не сплошь заселял здесь тайгу. Он был разбросан пятнами, островами, которые возле речушки назывались Шугайскими. Перед нами и раскинулся один из таких островов.
Мы поели, оставив про запас, обулись, напились из Шугайки холодной воды и перебрались в кедрач. И тотчас комары, вылетая из засад, снова набросились на нас.
Колька озабоченно шарил глазами по вершинам. Я тоже задрал голову, хотя не знал, что, собственно, следует высматривать.
— Колька, а что ты ищешь?
— Чо получше.
— Да лезь на любой — везде шишки висят, — рассудил Витька.
— Мне чтоб сразу полмешка, — пояснил Колька. — Чтоб не зря царапать брюхо… Вон тот шишкастый. — Он перепрыгнул колдобину и бросил мешок возле одного из кедров. — Щас шест вырежу.
А мы с Витькой живо насобирали валежника, сухой хвои, накрошили сверху сырой травы и подожгли. И пока Колька возился с шестом, мы поочерёдно совали распухшие лица в густой белый дым и, затаив дыхание, коптили физиономии. Комары только гудели, но не жалили.
Наконец Колька сказал:
— Я полез… Вот только зря так напузырился, — он помял себе живот, — вниз тянет.
Я предостерёг:
— Смотри не сорвись! Сам-то пролетишь между веток, да живот застрянет.
Колька плюнул на ладони, вытер их о штаны и полез, потянув за собой шест, привязанный к поясу. Его руки не обхватывали толстый ствол, а лишь сжимали его с боков. Ухватится Колька, подтянет ноги, стиснет ими кедр и руки выше заносит, потом опять поджимает ноги. Он полз, как гусеница. Пошли ветки, и Колька быстрее подался вверх. Скоро он исчез среди хвои, и шест пропал, и о Кольке напоминал лишь треск трухлявых сучьев, которые он обламывал нарочно из-за их ненадёжности.
— Колька слезет, и я полезу, — сказал я. — А ты полезешь? Оттуда Кандаур видать, всю тайгу… Ещё что-нибудь.
Витька обвёл взглядом кедры:
— Попробую… Мальчик с пальчик и тот лазил.
— На кедры?
— Может быть, и на кедры… А зачем Колька палку взял?
— Шишки сбивать. Они ведь зелёные, так не отваливаются.
На всех кедрах метрах в двух от земли виднелись глубокие, затёкшие желтоватой смолой выбоины — следы от ударов колотами. На иных стволах, образуя уродливые наплывы, различалось по две и даже по три таких ямины.
— Эге-ге! — донеслось сверху.
— Эге-ге! — ответили мы.
— Колочу… Не зевайте, а то шишка прилетит — шишку посадит.
— Давай.
Послышалось встряхивание веток, и шишки одна за другой градинами начали плюхаться вокруг. Одна из них ударила в подставленную мною кепку и выбила её из рук. Тяжёлая, фиолетовая, с плотно пригнанными липкими чешуйками. Я надкусил горьковатую кожуру и обнажил белые с лёгким коричневатым налётом орехи. Нетерпеливо расщёлкнул первый в этом году орешек. Ядрышко было мягким, пахнущим хвоей и молоком.
— Вить, попробуй-ка.
— А от них ничего не будет?
— Конечно, ничего.
Комары снова прижали нас к костру.
А шишки падали и падали. Некоторые, рикошетя, со свистом отлетали далеко в сторону. Одна шишка, как бомба, врезалась в наш костёр, подняв облако искр и пепла.
С неба послышалось:
— Тикайте… шест кидаю.
Мы стали под кедры: я под тот, где сидел Колька, а Витька — под соседний.
— Не выглядывай, так и пропорет шею, — предупредил я друга и крикнул вверх: — Швыряй!
Возник нарастающий стремительный шум… Я почувствовал удар, схватился за голову. Пальцы попали во что-то жидкое, тёплое. И вдруг кедры вздрогнули перед глазами, качнулись и повалились набок. Я рухнул во влажный мох…
…Очнулся я ночью, лёжа на спине. Надо мною чернело беспотолочное небо в ярких веснушках.
Рядом пылал костёрчик, вырывая из темноты тёмнокрасные комли ближних деревьев. Где я и почему я лежу? Я хотел привстать, но резкая боль в голове опрокинула меня. Я застонал.
— Мишк, Миша, — услышал я под самым ухом испуганный Витькин голос. — Ты слышишь меня?
— Слышу.
— Наконец-то… Коля, иди сюда. Мишка очнулся…
Я вспомнил нарастающий шум брошенного Колькой шеста, удар по голове, кровь под пальцами.
Подошёл Колька с палкой в руке. Оказывается, время от времени он отходил от костра и стучал по кедрам, отпугивая невесть кого.
— Очухался?
— Очухался.
— Голова болит?
— Болит.
— Ещё бы! Это хорошо, что шест криво падал, а если бы прямо — пришибло бы! Зачем ты, балда, под кедр-то встал?
— А куда?
— В сторонку бы.
— А ты зачем по кедру пустил?
— А куда я пущу?
— Швырнуть надо было.
— Швырнёшь там, когда сам еле держишься… Да и почём я знал, что ты тут как тут.
— А здорово череп-то раскроился?
— Нет, не шибко… Не бойся, мы кровь уняли.
— Миша, есть хочешь? Для тебя оставили…
— Не хочу.
— А шишек? Мы нажарили шишек. Вкусные!
— Не хочу… Пить.
— Щас, — сказал Колька. Он порылся в котомке что-то вынул и нырнул в темноту.
Журчала вода. Наверное, мы на канаве. В тишине крякнула утка.
Витька вздрогнул, а потом сказал с насторожённой улыбкой:
— Утка. Как в деревне… Что думает сейчас Толик?
— Ты не бойся, к костру ни один чёрт не сунется, — сказал я. — Мне бы спину к огню, замёрз.
Сейчас я тебе помогу.
Он помог мне развернуться. К обомлевшей спине мигом припала теплота. Глаза закрывались. Колька принёс воду в огуречном стаканчике. Я выпил, и внутренний холодок разбежался по телу дрожью.
— Чуть посветлеет, и пойдём, — проговорил Колька. — Вить, подкинь сушняку, пусть ярче полыщет.
— Как же вы со мной пойдёте?
— А так же, — ответил Колька, поднял свою палку и удалился. Тотчас послышался стук и его сердитый голос: «Кши, гады, кши!»
— Витя, а ночь давно?
— Не очень. Часа три.
— А как вы меня тащили?
— Мы тебя никак не тащили. Мы только уняли кровь да ближе к канаве поднесли, вот. Тебе бы нашатырь нюхнуть… Мы маме давали нашатырь. С ней часто случалось…
Я повернул голову к Витьке. Уловив моё насторожённое внимание, он после некоторого молчания произнёс:
— Мама всё говорила, что долго-долго будет жить, нас вырастит… А то вдруг — в слёзы: «Как вы, говорит, без меня будете?..» Живая — про смерть… А как она трудно умирала!.. Ночью…
Витька замолчал. Потрескивал костёр. При вспышках лес озарялся глубже, при угасании темнота придвигалась вновь.
Витька уже несколько раз говорил о том, как трудно и страшно умирала их мать. И постепенно передо мной нарисовалась картина смерти Кожихи, дополненная воображением… Ночью ребят разбудил крик. Плача и трясясь от страха, они зажгли лампу. Мать металась в постели, выгибаясь дугой, будто хотела переломиться, и иссохшими руками сжимая себе горло. Лицо её почернело и сморщилось, глаза оставались закрытыми. Пока обезумевшие ребятишки бегали к соседям, она умерла, не оторвав рук от горла… А хотела долго жить, хотела вырастить ребят. Ну, вырасти они и так вырастут — колхоз поможет, но только ведь без матери — это плохо… И Кожиха представлялась мне уже не такой плохой, наоборот, она вон заботилась о ребятишках и вообще… Они всегда ходили чистые и опрятные. Они и сейчас, без матери, одеваются так же аккуратно… Надо и мне остерегаться — поменьше пачкаться, пусть мама порадуется… Я размышлял в каком-то полузабытьи. Но, вспомнив о маме, очнулся и шёпотом — громко говорить не мог: в голове отдавалось — произнёс: