Иду дальше. Пусть проедет хоть сто иностранных машин. Голыми руками меня не возьмешь. Я здесь все дворы знаю.
Слежка за врагом. Вот этот, в шляпе. Эх, прижать бы тебе браунинг к пузу, спросить спокойно: «Служил у фрицев?» Но нельзя. Мирное время.
А вот из этого окна, если установить пулемет, вся улица будет простреливаться. Попробуйте подойдите!
Странная фантазия овладела мной. Вдали тонко и тревожно запела труба. Часто и глубоко дыша, я глядел в одну черную, мертвую точку пространства.
...Наутро я встал поздно, разбитый и усталый. И сразу крикнул маме:
– Ма, где моя военная рубашка?
– Может, умоешься сначала? – язвительно спросила она.
Я зашел в ванную и включил воду, постоял просто так, глядя в зеркало.
«Ничего не будет. Я все придумал», – отчетливо подумал я.
Во рту стало кисло от этой мысли.
– Ты нашла рубашку? – спросил я, выйдя из ванной.
– Да что с тобой сегодня! – она грохнула на плиту сковородку. – Все его ждут, сидят голодные, а у него одни рубашки на уме.
В голосе мамы была какая-то растерянность.
– На! – она порылась в шкафу и кинула оттуда мою старую зеленую рубашку. Я закрыл за собой дверь, лихорадочно переоделся и приложил погоны к плечам. Погоны были велики. Непоправимо, немыслимо велики.
– Мама! – заорал я.
Она испуганно вбежала в комнату.
– Что с тобой? – крикнула мама.
– Пришей! Пожалуйста! Погоны! – медленно и четко выговаривая слова, произнес я. Видно, было в моем голосе что-то военное. Мама сразу послушалась. Она села на кровать и пятью грубыми стежками прикрепила погоны.
– На, носи! – сказала она. Погоны косо свисали, как крылышки дохлой курицы.
Я упрямо натянул рубашку и посмотрелся в зеркало.
– А ты обрежь, – тихо сказал кто-то. Я обернулся. На пороге стоял дядя Матвей и улыбался.
Картон оказался плотный, грубый, ножницам он не поддавался. На пальцах сразу выступили ярко-красные рубцы. Зажмуриваясь от боли, пыхтя и нажимая изо всех сил, я резал погоны.
Раз! И лопнула первая блестящая нитка. Раз! И лопнула вторая. Под расползающейся материей выступил серый рыхлый картон. Одна за другой рвались нитки. Обрезки картона выпирали из-под рваного материала.
В доме стоял горький, противный запах яичницы. На кухне громко орало радио.
Я с наслаждением докромсал погоны и пошел на кухню.
Там стоял дядя Матвей в парадной майорской форме. – Я в парк Горького иду! – весело сказал он. – На чертовом колесе катался?
Я сунул обрезки в помойное ведро и посмотрел ему в глаза.
А потом постарался улыбнуться. Как учила меня мама.
В ГОСТИ К ТЕТЕ РОЗЕ
Ночью к нам иногда приходил дядя Юра.
Сначала он несколько секунд стоял в прихожей. И только после этого говорил свое всегда одинаковое:
– Сима дома?
(«Ни здрасьте, ни вообще, – частенько сердилась мама. – Сима дома? Сима дома? А меня как будто тут нет».)
И когда папа наконец появлялся, дядя Юра говорил ему с большим глубоким чувством:
– Привет, Сима!
Папа здоровался с ним обязательно за руку, и дядя Юра тогда наконец расслаблялся и говорил довольно весело:
– Привет всем братцам-кроликам!
– Ну привет, привет, – ворчливо отвечала ему моя мама. – Есть будешь?
Дядя Юра кивал и шел мыть руки. А мама вздыхала и шла на кухню.
Дело в том, что дядя Юра был полностью несчастным человеком. Милиция не разрешала ему жить дома с тетей
Розой. Это была какая-то глупость, которую я никак не мог понять.
– Мама, – говорил я частенько, – ведь дядю Юру уже освободили из лагеря?
– Да, освободили, – кивала мама. И тут же она начинала совершенно непроизвольно хихикать и отворачиваться, чтобы скрыть свой глупый неуместный смех. Дело в том, что я не знал, что такое лагерь, и когда родители в первый раз сказали мне: «Дядя Юра пришел из лагеря», я деловито переспросил:
– Из пионерского?
Эта история настолько нравилась моей маме, что она рассказывала ее всем кому ни попадя и даже по несколько раз.
При этом она делала вид, что забыла, кому она ее уже рассказывала, а кому нет, и начинала рассказывать по новой, настолько ей нравилась эта история. Например, тете Розе она рассказывала ее раз шесть, и тетя Роза давно уже даже не улыбалась, а только сидела тихо и смотрела куда-нибудь в окно, когда мама вновь начинала ее веселить этой историей.
Не то чтобы мама моя была таким нечутким человеком. В данном случае все было гораздо сложнее.
Теперь я дорасскажу, почему дядя Юра ночевал у нас, а не у тети Розы.
В Москве после лагеря ему было жить нельзя. В Подмосковье можно, а в Москве нет. Но поскольку дядя Юра очень любил тетю Розу, мою двоюродную сестру Лариску и вообще хотел хоть немного побыть дома после «пионерского лагеря», то иногда приезжал к ним и даже оставался на пару дней.
Но вот ночевать дома он не мог. Милиция, как предупредили дядю Юру хорошие знакомые, запросто могла нагрянуть ночью и проверить, не ночует ли дома такой-то вот гражданин. И тогда дяде Юре опять грозили крупные неприятности... Ну, например, его могли выслать из Подмосковья. В другую область.
Всего этого мама объяснить мне, конечно, никак не могла.
– Мама, – пытался понять я, – ну почему, если он может их видеть, он не может у них ночевать?
– Ну вот не может, и все! – сердилась мама. – Ты вообще уже должен спать в это время, понял?
...Да, дядя Юра действительно старался приходить к нам уже после того, как я лягу спать. Так просила мама.
Но если это ему удавалось, было еще гораздо хуже. Я почему-то каждую ночь обязательно вставал во сне и шел в туалет, и хотя мама прибегала ко всяким всем известным маминым уловкам, чтобы я этого не делал (кто их вдруг не знает или забыл, пусть спросит у своей мамы), – вставал я обязательно, как робот. При этом я обязательно шел мимо кухни, где на раскладушке спал дядя Юра. Шел практически во сне. Не просыпаясь. И в этот момент иногда раздавался чрезвычайно густой и сложный звук – храп дяди Юры, смешанный с гудением холодильника.
У холодильников, если кто не знает, ток переменный. В связи с этим холодильники, особенно старые, очень любят помолчать-помолчать, а потом вдруг как заговорить!.. Делают они это совершенно как люди, только не простые люди, а сумасшедшие (иногда даже как буйно помешанные). Когда
холодильник начинает говорить после непродолжительного молчания (за время которого все, впрочем, привыкают к тишине, потому что к хорошему привыкаешь быстро) – он сначала трясется, потом заикается и плюется, а потом сразу берет истеричную высокую ноту. И только после этого успокаивается и начинает ровно гудеть о чем-то своем.
Так вот, если наш холодильник совпадал по фазе с дяди Юриным храпом – я мог испугаться по-настоящему. Даже, я думаю, для взрослого человека, идущего ночью в туалет, это было бы немножко неожиданно. А для меня, который и не знал, что ночью кто-то пришел и спит на кухне, – это было неожиданно вдвойне. Или втройне. Или вчетверне. Короче, я начинал иногда непроизвольно реветь и орать, а иногда – спотыкаться и биться головой о двери. В лучшем случае я просто долго не мог снова заснуть и лежал в темноте, слушая сложные звуки с кухни. А утром прилежно жаловался маме, поскольку привык ей на все жаловаться. И она тут же надолго расстраивалась.
Однако постепенно мы все друг к другу привыкли.
Дядя Юра привык к нашему холодильнику и даже стал меньше храпеть. Я привык, что у нас кто-то спит чужой и к тому, что дяди Юрины ноги торчат из кухни в коридор.
Папа привык, что вечером в дверь могут неожиданно позвонить и сказать на вопрос: «Кто там?» – «Сима, открой, это я». Мама – к тому, что дяде Юре надо готовить отдельный ужин.
Дяде Юре оставалось до полного освобождения совсем немного – пять месяцев, три, два, один... В общем, совсем
чуть-чуть. Как принято говорить, он уже задышал полной грудью. Почти. Во сне он, наверное, улыбался – если не храпел. Наступил март. Весна. Становилось тепло и тревожно. И на душе. И на улице.