Изменить стиль страницы

Это было слишком. Девушка закрыла лицо руками.

— Боже мой, боже мой! Значит, это вы были тем загадочным и печальным молодым садовником, о котором рассказывали борноцкие слуги?

Задрожали шелковистые ресницы, слезы брызнули из глаз и полились, обильные, как майский дождь.

Итак, скорлупа одного ореха расколота, уже видно самое ядро. Теперь очередь за вторым.

Пирошка подняла голову, попробовала вытереть слезы кружевной шалью, но они все текли не переставая; только теперь они искрились радостью, а пробившаяся сквозь слезы улыбка сияла ослепительнее солнечного луча.

— Ну, так узнайте и вы, — звенящим голосом проговорила Пирошка, охваченная каким-то порывом, — что я была в Эгере, когда вы приезжали на суд; я оделась крестьянкой и стояла в толпе, лишь бы увидеть вас.

— Я знаю об этом, — ответил Бутлер.

— Но и потом я не бросила этой одежды, сохранила ее. Три года тому назад я снова облеклась в нее и нанялась к господину Будаи служанкой в вашем бозошском имении, чтобы хоть краешком глаза вновь взглянуть на вас.

— Это невероятно! Вы, придворная дама, и… — воскликнул смущенный Бутлер и ухватился за стол, словно желая убедиться, не грезит ли он.

— Четыре-пять дней пробыла я там. Но господин граф уехал в Рим, и я взяла да и сбежала от моего хозяина, не получив даже платы; он, наверное, и поныне разыскивает меня.

— Пирошка! — с трудом вымолвил граф. — Неужели это правда?

— Конечно, правда. Я убирала ваш кабинет.

Тут она порывисто встала из-за стола; на одном из стульев лежал ее дорожный саквояж. Пирошка наклонилась над ним (о, как прелестны были изящные линии ее стройной фигуры!) и, порывшись, извлекла из-под платков, шалей, шитья и вязанья какой-то альбом в кожаном переплете. Быстро перелистав страницы, она протянула его Бутлеру:

— Вот, смотрите, я зарисовала его в своем альбоме для набросков!

Да, это был его бозошский кабинет! Канапе, письменный стол с многочисленными серебряными и бронзовыми статуэтками на нем, герб Бутлеров на стене — золотой орел в короне и с серебряным бочонком на груди, изображение девы Марии и портрет его матери. Этот последний был зарисован с особой тщательностью, каждый штрих его казался живым.

Янош взглянул на рисунок, а когда поднял глаза на Пирошку, они горели радостным огнем. Лицо его просияло. Он склонился, чтобы благодарно поцеловать руку Пирошки, их головы сблизились, его опьянил волшебный аромат ее волос, прерывистое горячее дыхание… Он был живой человек! Не мог он больше сдерживаться и, вместо того чтобы поцеловать руку девушки, принялся целовать ее глаза, осушая слезы, а когда их больше не стало, в каком-то страстном упоении стал осыпать поцелуями ее лицо и волосы.

— О дорогая моя пшеничка! Золотистая пшеничка, спрятанная от меня на дне моря.

Над этим можно было бы посмеяться, если б вся сцена не была хороша, как майский сон!

И только солнце позволило себе улыбаться в окошко. Даже оса перестала жужжать, спряталась в маленький колокольчик цветущего каштана и тихо, мирно покачивалась в нем.

— Ах, что вы, что вы, — запротестовала Пирошка, — пустите! Янош, придите в себя! Вы совсем растрепали мою прическу! Извольте сесть на место! Скорее, скорее! Взгляните в окно, разве вы не видите, что идет господин Тоот с моей горничной?

И действительно, рядом с хорошенькой служанкой в шуршащих крахмальных юбках важно семенил трактирщик Тоот. В руке он нес трубку и размахивал ею; шляпа, украшенная зеленым колосом пшеницы, была молодецки заломлена на затылок.

Граф Янош уселся на свое место с видом человека, желавшего скрыть свою проделку, и погрузился в созерцание рисунка Пирошки.

— Теперь-то вы верите, что я люблю вас? — спросила Пирошка.

— Верю! Верю и счастлив!

— И вы расскажете мне, что вы надумали?

— Все, все расскажу.

Он хотел уже было приступить к рассказу, но тут открылась дверь, и в комнату заглянула служанка посмотреть, не задремала ли ее прелестная хозяйка. Узнав от горничной, что барышня и не думает спать, а оживленно беседует с каким-то господином, в комнату осторожно вошел старый Тоот. Он долго смотрел на приветливо улыбавшегося ему Бутлера и, охваченный нахлынувшей на него радостью, швырнул об пол шляпу, воскликнув:

— Salve domine comes illustrissime! [Приветствую тебя, мой сиятельный друг! (лат.)] Вот это событие, черт побери! Такое можно увидеть лишь на медовых пряниках.

Добряк Тоот намекал на картинки, изображающие влюбленную пару — смущенную девушку и мечтательного юношу, сердца которых готовы выскочить наружу от счастья. Подобные картинки кондитеры наклеивают на медовые пряники, что продаются на ярмарках.

Бутлер весело потряс руку старого трактирщика.

— Ну, вот я и приехал, старина Тоот, чтобы съесть тех цыплят, которых мы не съели в прошлый раз.

Да, давненько был этот "прошлый раз". С тех пор голова трактирщика совсем побелела, да и молодость Бутлера уже прошла.

— Ай да молодчина, ай да молодчина! Недаром мне снились сегодня сороки и возвращение Наполеона с острова Святой Елены! Я бы и святому не поверил, что он умер. Это все попы врут. Ну, пойду распоряжусь насчет обеда. Знает ли моя жена о вашем приезде, ваше сиятельство?

— Думаю, что секретарь сказал ей, но пока что она не показывалась.

— Тьфу, старая карга! Верно, она не осмеливается предстать перед таким важным господином. Так оно, по-впдимому, и есть. Но я сейчас же наведу порядок.

Сразу почувствовалась хозяйская рука господина Тоота. Со двора донеслись его ругательства, затем послышалось хлопанье дверей, поднялась суматоха, и вскоре стали накрывать на стол. Одно за другим вносили различные блюда — все новые и новые яства, которым не было конца. Такой обед не отказался бы отведать даже император Франц.

За столом прислуживал сам трактирщик. Между делом он справился о Жиге Бернате (о, он сейчас уже депутат в Пожони!); затем перевел разговор на высокую политику и упорно твердил, что великий Наполеон в один прекрасный день еще явится сюда.

— Он уже давно умер, могу вас в этом уверить, — возразил граф.

Тоот покачал головой, не смея оспаривать слова Бутлера, и лишь заметил:

— А если б даже и умер — еще жив его сын! Я слышал, он в Вене, у деда. Недавно, гуляя в саду, мальчик выхватил свою игрушечную сабельку и принялся сбивать желтые цветы. Дед спрашивает его: "Что ты делаешь?" — "Рублю, дедушка, немцев!" Оказывается, красные цветы были у него французами, а желтые немцами. Эх, будет еще здесь заваруха, дайте только малышу вырасти! Я считаю дни и каждый день отмечаю, что он подрос еще на волосок.

Бутлер немного досадовал, что трактирщик мешает ему остаться наедине с Пирошкой, однако взял себя в руки и любезно отвечал трактирщику.

За это он был вознагражден, так как наш достойный господин Тоот без устали нашептывал Пирошке: "Какой замечательный, какой достойный человек! Такой знатный господин, и ни чуточки не гордец! А как он разговаривает с простыми людьми!"

Между тем время неслось стремительным бегом, и наконец пришла пора запрягать экипажи. Вот и минута расставания: один экипаж поедет налево, другой — направо. Бутлер обратился к трактирщику:

— Итак, сколько мы вам должны, дорогой хозяин, за ваш прекрасный обед?

Но спросил он только ради формальности, ибо знал, какой; получит ответ, и потому заранее вложил в молитвенник, ле-з жавший на этажерке, банкноту в тысячу форинтов (боюсь только, что так и не нашел ее при жизни наш почтенный! Тоот).

Старый Тоот даже не ответил, а лишь сердито покачал го-я ловой: ай-яй-яй! Он прошелся по комнате, что-то ворча, а затем отвернулся к стене, как бы обращаясь к ней на своей кухонной латыни:

— Edisti coenam nunc edere vis amicitiam meam [Ты съел мой обед, а теперь хочешь съесть мою дружбу (лат.)]

Он продолжал кружить по комнате, все отыскивая, что бы подарить своим гостям. Наконец он увидел на буфете два красных бокала (единственное сокровище дома), которые привез из Чехии его покойный брат, странствующий подмастерье. На них серебром были выгравированы карлсбадские купальни и всевозможные олени; одно наслаждение было любоваться такими бокалами.