Изменить стиль страницы

Гусько лежал в постели. Услышав стук, он сказал Клаве:

— Не отпирай.

Она накинула крючок и на внутреннюю дверь, ведущую из комнаты в сени.

— Закрой ставни, — сказал Гусько, продолжая курить в постели.

Клава захлопнула ставни, они закрывались изнутри.

Белкин рванул дверь с улицы, скоба держалась не на шурупах, а на гвоздях и отлетела. Войдя в сени, Белкин уже не стал стучаться, а прямо налег плечом на вторую дверь, ему помог младший лейтенант, крючок вырвали.

— А ну вставай, Гусько. Ты арестован, — сказал Белкин.

Босая Клава, в нижней юбке, накинув на плечи рваную кофточку, обхватила руками свою голую шею и притулилась с испуга спиной к углу. Гусько неторопливо поднялся, взял со стула темно-серые хлопчатобумажные штаны, натянул их поверх кальсон. Белкин следил за его руками: в карманы Гусько не полез. Все так же медленно он надел резиновые сапоги. В штанах не оказалось ремня.

— Кланя, — спросил Гусько, — ремня не видела? Она не ответила, только покачала головой.

Он откинул одеяло, поискал, затем сунул руку под матрац и, выхватив оттуда топор, швырнул его в Белкина. Белкин успел отстраниться, топор со свистом пролетел мимо его головы и вонзился в дверной наличник. Гусько скрутили.

— Шляпа! — сказал Городулин, выслушав Белкина. — Ты же говорил, что следил за его руками?

Так я думал, он ремень ищет, у него же портки валились.

— И наплевать. Скрутить его надо было прямо в подштанниках. Где у тебя пистолет был?

— В руке.

— Почему не стрелял, когда он схватил топор?

— Народу в комнате было много, Алексей Иваныч…

— Много, — проворчал Городулин. — Вот он угодил бы тебе по башке, сразу стало бы меньше народу…

Ознакомившись во всех этих подробностях с делом, Городулин взял с собой Белкина и поехал в тюрьму.

По своей должности Алексей Иваныч в тюрьмах бывал часто. Но тем не менее всякий раз, проходя сквозь толстую решетку в подворотне, а затем снова несколько раз предъявляя пропуск у таких же толстых высоких решеток уже в коридорах самого тюремного корпуса и наконец добираясь до того этажа, где помещались следственные камеры, о чем бы он ни думал и чем бы ни был озабочен, всегда на дне его сознания мерцала крохотная мысль: «Как хорошо, что я не здесь!»

В следственной камере стоял привинченный к полу стол, против него, в углу, — привинченный к полу табурет и два стула, тоже привинченные к полу; они были поближе к дверям. Стены и полы всюду были вылизаны до лоска, окно с решетками, довольно большое, в две шибки, пропускало много света.

Женщина-конвойная, в военной гимнастерке, темной юбке и белых баретках, ввела Гусько, когда Городулин уже сидел за столом, а Белкин — подле дверей. Оба были в гражданском.

Конвойная подвела Гусько к табурету и вышла.

Покуда арестованный шел от двери к углу — это было шагов пять-шесть, — Городулин быстрым, безразличным, но очень точным взглядом оценил его. Высокого роста, крепкий, голова стриженая, правильной круглой формы, кожа на лице чистая, рот небольшой и тоже приятной формы, маленькие упругие уши, глаза серые блестящие, с длинными ресницами, чуть-чуть курносоватый нос, — вот каков был Гусько.

Опустившись на табурет, он застенчиво-блудливо улыбнулся, положил ногу на ногу, но не нахально, а скромно, как человек, приготовившийся к длинной беседе, и, обхватив своими лапами верхнее колено, переплел на нем длинные пальцы.

— Гусько Владимир Карпович? — спросил Городулин, но не его, а Белкина.

Белкин кивнул, а Гусько сказал:

— Он самый.

Все еще не глядя на него, Городулин снова мерным, равнодушным голосом обратился к оперуполномоченному:

— Имел срок десять лет за бандитизм в одна тысяча девятьсот сорок шестом году, двадцать пять лет за убийство с целью грабежа в девятьсот пятьдесят третьем году, восемь лет за внутрилагерный разбой в девятьсот пятьдесят седьмом году… Прикиньте, пожалуйста, товарищ оперуполномоченный, сколько это получается всего?

— Сорок три года, — ответил Белкин.

— А от роду ему?

— Двадцать девять лет, — сказал Белкин.

На столе перед Городулиным не лежало никаких бумаг. Краем глаза он видел, что во время его разговора с Белкиным Гусько сбивал щелчками с колена какие-то невидимые соринки.

«Нервничает, сволочь», — подумал Городулин.

— Вам предъявляется обвинение, — повернулся к нему Городулин, — по статьям пятьдесят девятой, пункт четырнадцатый, и сто тридцать шестой. Содержание статей вам известно?

— Рассказывали, — кивнул Гусько в сторону Белкина.

— Почему же вы не подписываете предъявленного вам обвинения?

— А зачем меня на девять грамм тянут? — усмехнулся Гусько.

— Тянут на то, что заслужили! — резко сказал Городулин. — А девять там граммов в пуле или восемь, я не взвешивал, не в аптеке.

— Твое счастье, — сказал Белкин, — что у постового заело патрон. Имел бы положенный вес как миленький!..

— Что мне судьбой отпущено, то я беру, — сказал Гусько, подтягивая голенища сапог. — А лишнего мне не клейте.

— Из колонии бежал? — спросил Городулин.

— Ну, предположим.

— Три буфета в Усть-Нарве ограбил?

— Это вопрос. Доказать надо.

— Милиционера ножом пырнул?

— А если у меня было безвыходное положение? — сказал Гусько. — Ясно, посчитал нужным ударить. Я легонечко полоснул, по шее, для острастки.

— И в спину — для острастки?

Гусько улыбнулся широко и беззаботно.

— Это вопрос. Надо доказать.

— Что ж тут доказывать, — сдерживаясь, спросил Городулин, — если ты нож по рукоятку оставил в ране?

— Не я, — ответил Гусько. — Он сам. Мы когда упали, боровшись, он и напоролся на мой нож.

— А топор в Челябинске тоже я сам швырнул? — спросил Белкин.

— Насчет топора разговору нет, — ответил Гусько. — Это дело чистое, я на суде объясню. Двери ломаете, когда человек отдыхает, конечно, он не соображает спросонку…

Теперь глаза у Гусько были уже совершенно наглые и даже насмешливые.

Эту породу преступников Городулин знал хорошо. Они врут бессмысленно, отлично понимая, что ложь их очевидна, и рассчитывая только на одно, как это ни странно, — на закон. По закону положено с совершенной точностью опровергать всю их брехню, и если этот отпетый мерзавец утверждает, что милиционер сам напоролся на нож, то, несмотря на всю нелепость утверждения, надо найти научные или какие угодно доказательства, что именно он, Гусько, бандит с юности, покалечил хорошего, честного Клюева. Иначе будут цепляться прокуратура, адвокаты — все, кому не лень, лишь бы хоть как-нибудь облегчить участь преступника.

Бывало, допрашивая такого типа, Городулин чувствовал настолько сильный прилив отвращения и злобы и одновременно такую беспомощность перед законом, что быстро вставал под любым предлогом и выходил покурить в коридор. И сейчас, глядя в нахальное, бесстыжее лицо убийцы и понимая, что никакими силами его не довести даже до уровня животного, Алексей Иваныч только привычным усилием разума и воли подавил в себе желание сунуть руку в карман за пистолетом, которого все равно там и не было, ибо входить в тюрьму с оружием не полагалось. Он никогда не позволил бы себе расправиться без суда с преступником, но мысль о том, что расправиться с ним нужно сейчас, немедленно, сию секунду, у Городулина возникала. Именно поэтому Алексей Иваныч терпеть не мог адвокатов, хотя понимал, что они необходимы.

Скользнув холодным взглядом по Гусько, Городулин обернулся к Белкину и лениво сказал:

— Кончаем, Белкин. Чего, в самом деле, чикаться?.. Комар сознался, распорядитесь привести его сюда.

Оперуполномоченный тотчас вышел в коридор. Он был в некотором смятении. Ни Городулин, ни он сам понятия не имели о Комаре. А уж о том, что он сознался, и говорить не приходилось. Очевидно, Алексей Иваныч решил рискнуть. Белкин успел заметить, как на одно мгновение застыл на своем табурете Гусько, когда Городулин велел привести Комара.

Через десять минут в камеру ввели плотника Орлова. Это единственное, что мог придумать Белкин.