— Да брось… Чего там… Спать охота…
С нар свешивалась голова мальчишки лет семи. Он быстро, тихо молил:
— Папка! Ну, папка же… Тебе говорят — папка! Я засветил карманный фонарик и мазнул лучом по стенам. Барак, вероятно, был временным жилищем строителей, его поделили дощатыми перегородками на комнаты для семейных, — в такую вот комнату плотника Дунаева мы и ворвались сейчас. Пьяный, упав во сне с нар, Дунаев зацепил ногой ведро, кастрюлю, все загрохотало, и грохот этот почудился нам давеча выстрелом.
Сейчас Дунаев лежал на полу, как жук, перевернутый на спину, и, дурашливо барахтаясь, не давался в руки Крупилину. Пыхтя над ним, Крупилин обернулся к Головко:
— Этот стрелял?
— Этот, — сказал Головко, пытаясь ухватить мотающиеся руки плотника.
— Встать, Дунаев! — закричал Крупилин. — Ты арестован, мы — из милиции!
Только теперь, видимо, до плотника дошел смысл происходящего. Добродушие его мгновенно сменилось бешенством. Он рванул на себя Крупилина и Головко — все трое оказались сплетенными в злобный клубок на полу. Я стоял, загородив спиной ружье и растерянно светя на них фонариком. Мальчишка кинулся с нар поверх дерущихся, завертелся на них вьюном, царапаясь, кусаясь и стараясь повиснуть на руках врагов его отца. С трудом оторвав от себя мальчишку, Крупилин толкнул его обратно на нары. Вероятно, мальчик сильно ушибся — он затих.
Плотника все не удавалось скрутить, его ноги, обутые в кирзовые сапоги, действовали особенно ловко, ими он отчаянно отбивался, юля по полу на спине. И тогда я прижал его ноги к полу.
— Врешь! Не возьмешь разведчика! — хрипел Дунаев.
Втроем мы одолели его наконец. Я-то лишь прижимал ноги Дунаева к полу, все время твердя про себя: он убил человека, он убил человека, а ослепленный яростью, полузадохшийся Крупилин вряд ли искал для себя каких-нибудь оправданий — они ему были не нужны сейчас. И хотя мне было неприятно видеть его искаженное злобой, потное лицо, я старался оправдать и его.
На руках Дунаева щелкнули наручники. Крупилин потащил его к дверям, ухватившись за майку плотника, исполосованную в драке и скатанную к шее. На самом капитане одежда тоже была изодрана: шелковая рубаха и пиджак обвисли в клочьях. Головко нес плотника за ноги, выходной костюм лейтенанта был в порядке, он берег его в драке.
Мы шли к машине, я светил, луч дрожал в моей руке. Позади нас бежал мальчик, он не плакал, а только быстро, подряд повторял:
— Дяденьки, отпустите, дяденьки, отпустите, он больше не будет!
Буданов, завидев нас, подал машину задом, двери кузова болтались на ходу настежь, они были загодя распахнуты. Дунаева ввалили на железный пол. Теперь я понял, почему он молчал и только всхрипывал, покуда его несли из барака к машине: майка, скатанная жгутом, сдавливала его шею.
Он убил человека, снова сказал я себе.
Головко остался в совхозе допросить свидетелей, а мы с Крупилиным забрались в кузов. Буданов повел машину.
Толчки на щебенке привели Дунаева в себя, он заметался по железу, пытаясь подняться на ноги, однако сцепленные наручниками запястья мешали ему. Он грохотал ими по полу, не чувствуя боли, и кричал, что воевал за Родину, что у него награды и что его лично знает маршал Ворошилов. Крупилин встал со скамьи и сел на Дунаева. Распластанный под этим грузом, тот завопил еще яростней, понося Крупилина и стараясь достать до него скованными кулаками.
— Замолчи, гад, — велел Крупилин и, не глядя, наугад, лягнул его ногой.
Под потолком шатающегося на ходу кузова мутно горел грязный тюремный свет, арестованная лампочка маялась за решеткой из прутьев.
По приезде в райотдел Дунаева тотчас увели в камеру. Капитан Крупилин обмыл во дворе над ведром свое разгоряченное лицо, заправил в брюки рваную рубаху — воротник и галстук уцелели, а рукав пиджака болтался в плече на нитках.
Оставив старшину Буданова дежурить, капитан пошел домой переодеться.
— Выясните в больнице состояние раненого, — велел он перед уходом.
Я продолжал сидеть в дежурке. Мне было никак не уйти. Что-то сместилось для меня вокруг — это уже случалось со мной не раз, когда я слишком тесно соприкасался с работой милиции. Я знал, что не засну в эту ночь, и тупо сидел в углу на скамье, словно и меня привели сюда за нарушение правопорядка.
Буданов позвонил в больницу: каменщик Орлов все еще находился в состоянии послеоперационного шока.
— Давайте попьем чайку, — сказал мне Буданов.
Чайник уже давно кипел на электрической плитке. Старшина расстелил подле меня на скамье чистую газетку, принес два граненых стакана, засыпал в них заварку и залил крутым кипятком; дымящиеся стаканы накрыл блюдцем.
— Пусть поднарвет покрепче, — сказал он.
Я спросил у него:
— А у Орлова есть дети?
— Трое. Двое пацанов и дочь. Сегодня отдавал ее замуж, погулял вот на свадьбе. То-то и худо, что дробь угодила на полный желудок. Натощак бы лучше.
— А Дунаева вы знаете? — спросил я.
— Я почти что всех здесь знаю, — сказал Буданов. — С конца войны живу в этих краях. Еще и кладбища тут не было, потому, между прочим, и преступности здесь побольше.
— При чем же тут кладбище? — удивился я.
— А при том, что, пока родных могил нету, пока отца с матерью не захоронил, и земля не родная. Корней в ней нету. И живут тут переселенцы, а им что — они на все облокотились.
— Он что, судимый, этот Дунаев?
— Да нет, не слышно было, чтоб судимый.
Я спросил:
— Выпивал сильно?
— Навряд, — сказал Буданов. — В вытрезвитель его не доставляли. И жена не бегала жаловаться в райотдел. А так-то кто у нас не пьет? Если с головой выпить, то можно. С вами разве не бывает?
— Бывает, — сказал я. — А Дунаев правда воевал разведчиком?
— Разведчиком — не знаю. А так-то все у нас воевали…
Я понимал, что в голову мне приходят вопросы один наивнее и глупее другого: мне хотелось выстроить трагическое происшествие в определенном, понятном для меня порядке, а оно не выстраивалось. Оно запутывалось все более, словно понятия добра и зла, которые я пытался, нащупав, отделить друг от друга, тотчас обрывались и перемешивались, как нитки в мотке.
— Но все-таки, Буданов, из-за чего же они поссорились?
— Кто поссорился? — не понял старшина.
— Дунаев с Орловым.
— Да и вовсе они не ссорились. Чего им было делить? Один — в одной бригаде, второй — в другой. Обое — работяги, получали неплохо.
— Но ведь выстрелил же этот Дунаев в Орлова!
— Стрелял. Шагов, говорят, с десяти… Он и не видел, в кого стреляет, — темно уже было на дворе.
— Значит, по ошибке, случайное ранение? — спросил я.
— Зачем случайное, — сказал Буданов. — Он на голос стрелял, да и фигура видна была, вполне можно метиться, только что лица не различишь. Ребенок из ружья попадет, а не то что бывший солдат.
Сообразив по моему виду, что я окончательно запутался, старшина терпеливо пояснил:
— Видите, как у них получилось. Давали сегодня в совхозе аванс. А бригаде Дунаева еще и премия набежала. Ну, решили отметить это дело. Сперва взяли два пол-литра на четверых, потом еще два, да бормотухи прихватили трехлитровую бутыль, чтоб запивать. А закуска была съедена еще в обед — это уже вечером они отмечали, после работы. Вообще-то мужики они крепкие, с бутылки на брата ничего с ними не подеется, другой раз и жена не заметит, что он выпивши пришел. Дунаев из них самый слабый был, у него печенка больная. Ну, посидели, отметили и пошли по домам. А проходивши мимо клеток с молодняком, Дунаеву вскочило в башку, что кто-то идет с мешком за плечами. Он и сделал вывод — лисят воруют! Закричал — стой! А тот вроде матюгнулся и побежал. Дунаев заскочил к себе в барак, прихватил ружье — и по тропке наперерез. А тропка эта шла на дорогу, аккурат против того дома, где Орлов играл свадьбу дочери. Тут у них и получилось. Орлов, значит, выходит со свадьбы к кустам помочиться — тоже он крепко хвативши был, — а Дунаев орет ему: стой, стрелять буду! Ну, Орлову, конечно, не понравилось, с чего это ему грозятся в такой день. Он и послал Дунаева куда подальше. А тот совсем озверевши: дважды за десять минут его матерят в одинаковых словах. Ружье у него уже было вскинувши. Он опять закричал: стой, буду стрелять! А Орлов идет. Ну, Дунаев и дал по нему…