Изменить стиль страницы

Окна его комнаты выходили на городскую реку, стиснутую каменными берегами. Неподалеку была лодочная станция, и мимо Сизова часто проезжали молодые люди — девушки и юноши. Сизов смотрел на них из окна, стараясь понять удовольствие, которое они получают от катания по узкой, мутной реке; они казались ему легкомысленными, тратящими золотое время попусту. Но иногда и ему хотелось очутиться в такой вот лодке, а главное — почувствовать ту необыкновенную легкость, беззаботность, которую он давным-давно утратил.

Он бывал в гостях у своих сослуживцев, и когда возвращался от них домой, то замечал, что в комнате у него неуютно: на спинке кресла непременно висел пиджак, лампочка под потолком была без абажура, повсюду валялись книги, газеты, и куда-то всегда исчезала пепельница. Все это как будто было легко устранимо, но почему-то никак не устранялось.

Изредка к Сизову приходили домой дипломники и аспиранты. Он любил помогать им, охотно давал книги, необходимые для их работы, увлекаясь, делился с ними теми мыслями, которые собирался изложить в своих научных статьях.

Никогда при этом студенты не чувствовали, что они в гостях у Сизова; его комната на время превращалась в институтскую аудиторию или библиотеку.

Принимая у своих учеников экзамены, Виктор Петрович ревниво следил не только за тем, умеет ли человек хорошо ответить на заданные в билетах вопросы, но и обращал внимание на интонацию. Он был беспощаден к студентам и даже язвителен, если замечал безразличие к науке. На виду у всей группы Виктор Петрович долго, в самых элементарных, а потому и обидных выражениях выговаривал ученику или ученице за лень и равнодушие. Вот тут он считал, что слезы отнюдь не мешают делу: человек плачет, ибо осознал свою вину.

Его уважали и побаивались. Были студенты, умевшие копировать Сизова. Он услышал однажды, как юноша-первокурсник, окруженный улыбающимися товарищами, говорил:

— Вы учитесь на одном из интереснейших факультетов. Ваше обучение стоит государству больших денег. Вы комсомолец. Если вы не чувствуете внутреннего влечения к профилирующему предмету — физике, то занимать место в нашем институте по меньшей мере легкомысленно. Переводитесь в стоматологический.

Сизов громко кашлянул, чтобы его заметили, и, когда юноша испуганно оглянулся, сказал ему совершенно серьезно:

— Это вы изображали Меня? Похоже. И, главное, абсолютно правильно по мысли.

У него была великолепная память: студент, не сумевший ответить на какой-либо вопрос, мог быть уверен, что рано или поздно Виктор Петрович спросит у него снова именно тот раздел физики, который он в свое время не усвоил.

Его лекции посещались аккуратно. Окончив институт и уехав по распределению в какой-нибудь далекий город, студенты не писали ему писем о своей личной жизни, но если они испытывали на первых порах затруднения в работе, то обращались к Виктору Петровичу за советом, — он отвечал им немедленно.

Было время, когда Виктор Петрович в любом обществе, в любой компании оказывался самым молодым человеком. Стоило узнать, сколько ему лет, как непременно кто-то произносил:

— Ну, вы совсем мальчишка!

И ему было приятно, что он, совсем мальчишка, находится в компании пожилых людей. Долгое время он был самым молодым студентом в группе, затем самым молодым преподавателем института, потом самым молодым кандидатом наук. И вдруг это оборвалось. Он и сам теперь часто произносил фразу, обращенную к какому-нибудь способному тридцатилетнему мужчине:

— Ну, вы совсем мальчишка!

Представления о возрасте сдвинулись: нынче ему уже начинало казаться, что, пятьдесят — шестьдесят лет — это еще пора зрелости.

Виктор Петрович был холостяком. Лет двадцать пять назад он был женат непродолжительное время — около года. Жена училась тогда на последнем курсе того же физико-математического факультета, на котором учился и он. Они познакомились и сошлись, живя в студгородке. Была устроена настоящая свадьба: в красном уголке студенческого общежития на длинном столе стояло несколько коробок овощных консервов, небрежно открытых перочинным ножом; вино и пиво были налиты в графины из-под кипяченой воды, колбасу нарезали толстыми ломтями; пили бог знает из чего: граненые стаканы, металлические кружки, блюдца — все было пущено в ход. Сизов сидел в чисто выстиранной футболке, а Лена надела светлое шелковое платье и вплела в косу большой бант. Сначала произносили тосты физики и математики, потом друзья с других факультетов, а затем уже ничего нельзя было разобрать, потому что все говорили разом.

Под утро он сидел на подоконнике, блаженно улыбаясь, рядом с Леной и пел песни, перевирая мотив. В хоре голосов он слышал только ее голос.

Когда все разошлись, Сизов и Лена отправились вдвоем в городской парк; сторож не хотел их пускать, но Сизов сказал, что они только что поженились, и дал сторожу последние три рубля. В городском парке, за оврагом, помещался зоологический сад. В овраге они долго целовались, а потом пошли смотреть зверей. Лене больше всего понравился олень, стоявший на пригорке в вольере, — его освещало восходящее солнце, а Сизов сказал, что олени, в общем, те же коровы: говорят, на Севере их даже доят.

Еще с месяц он и Лена продолжали жить в разных комнатах, даже в разных корпусах, и только бегали друг к другу в гости. Подруги, жившие с ней в одной комнате, как только он появлялся, принимали озабоченный вид и гуськом выходили за дверь. Лена сердилась на них за это, Сизову тоже было неловко; когда она прибегала к нему, его товарищи не исчезали, все сидели вместе, но и это начинало стеснять молодых супругов.

Им дали наконец отдельную комнату в общежитии. Сперва они очень обрадовались, а потом начались обиды. Обиды эти никому нельзя было пересказать, до того они были незначительны. То Сизов был неласков с Леной: по утрам, перед тем как расстаться, он забывал целовать ее в щеку. То, встречаясь дома после занятий, он ничего не рассказывал Лене — как прожил день, что думал, что делал. А ведь стоило войти в комнату кому- нибудь из его далеких друзей, как непременно оказывалось, что именно в этот день произошло в лаборатории какое-то интересное событие, и разговаривал о нем увлеченно Сизов не с женой, а с далеким приятелем.

По утрам, до завтрака, он бывал мрачен. Вечерами она иногда просила его почитать вслух; он подымал на нее, как ей казалось, удивленно-раздраженные глаза и говорил:

— Но ведь мы оба грамотные, Лена.

Весь вечер он мог просидеть, не сказав ни слова, уткнувшись в книги, или, надев наушники, слушать радио. Ей уже начинало чудиться, что, исполняя ее просьбы, он делает это через силу, вопреки собственному желанию. Она просила его:

— Витя, пойдем гулять.

И он подымался с дивана вовсе не с тем выражением лица, которое она хотела бы сейчас увидеть.

— Мне жертв не надо, — говорила Лена.

Сизов молча опускался на диван, а ее злило, что он не спорит, не доказывает ей, что это совсем не жертва с его стороны, что он и сам мечтал пройтись с ней. Она понимала, что уже придирается к нему, но не могла остановиться и даже словно торжествовала, когда вдруг обнаруживалось, что Сизов, проснувшись, забыл тотчас же поздравить ее с днем рождения.

Бывало, что ночью она начинала плакать; он не слышал этого. Лене казалось в эти минуты, что она, всеми брошенная, одинокая, лежит где-то на краю света. Если он наконец просыпался и спрашивал:

— Что с тобой? Почему ты плачешь?

Она отвечала:

— Какая тебе разница, все равно ты меня не любишь.

— Но это же глупо, Лена, пойми… Завтра поговорим. Спи, пожалуйста.

Она вскакивала с постели и уходила на узкий, коротенький диван. Сизов выкуривал в темноте папиросу; Лена смотрела на вспыхивающий и гаснущий огонек и думала: «Ну, подойди ко мне… Неужели ты не понимаешь, что сейчас непременно надо подойти!»

Он был упрям и не подходил.

В свободные минуты она стала убегать к подругам и сердилась, что он не обижается на нее за это. Все у них не клеилось. Редкий день проходил без того, чтобы не поссориться, и все ссоры были мелкие, по пустякам, причины тотчас же забывались, но накапливалось ощущение неблагополучия, отсутствия счастья.