– Не в пронос мое слово будь сказано, – запинаясь на каждом слове, отвечал Чубалов. – Ежели по сущей правде рассудить, так истинная вера там.
И показал на видневшиеся из окна церковные главы.
– Как? В великороссийской? – спросила удивленная Дуня.
– Да, в великороссийской, – твердо ответил Герасим Силыч. – Правда, есть и церковные отступления от древних святоотеческих обрядов и преданий, есть церковные неустройства, много попов и других людей в клире недостойных, прибытками и гордостию обуянных, а в богослужении нерадивых и небрежных. Все это так, но вера у них чиста и непорочна. На том самом камне она стоит, о коем Христос сказал: «На нем созижду церковь мою, и врата адовы не одолеют ю».
Задумалась Дуня.
– Да, между тамошним священством есть люди недостойные, – продолжал Чубалов. – Но ведь в семье не без урода. Зато немало и таких, что душу свою готовы положить за последнего из паствы. Такие даже бывают, что не только за своего, а за всякого носящего образ и подобие Божие всем пожертвуют для спасения его от какой-нибудь беды, подвергнутся гневу сильных мира, сами лишатся всего, а человека, хоть им вовсе не знакомого, от беды и напасти спасут. И будь хоть немного таковых, они вполне бы возвеличили свою церковь, а в ней неправды нет – одно лишь изменение обряда. А обряд не вера, и церковь его всегда может изменить. Бывали тому примеры и в древней церкви, во дни вселенских соборов.
Дуня молчала, об отце Прохоре она думала: «Разве мне, чуждой его церкви, не сделал он величайшего благодеяния? Разве не подвергался он преследованиям? Разве ему самому не угрожали за это и лишение места, и лишение скудных достатков?»
Прошло несколько минут, Дуня спросила у Чубалова, зорко глядя ему в очи и ровно застыдившись:
– Когда вы были в странстве, Герасим Силыч, не случалось ли вам когда-нибудь сходиться с людьми Божьими? – спросила Дуня.
– Все мы Божьи люди, Авдотья Марковна, все его созданья. Не знаю, про каких Божьих людей вы спрашиваете, – отвечал Чубалов.
– Такая секта есть, – сказала Дуня. – Сами себя они зовут людьми Божьими, верными-праведными зовутся также и праведными последних дней, познавшими тайну сокровенную.
– Не доводилось знать таких, – ответил Герасим Силыч. – Не знаю, про кого вы говорите.
– Вместо моленья они пляшут и кружатся, – тихонько промолвила Дуня.
– Так это хлысты. Фармазонами их еще в народе зовут, – ответил Чубалов. – Нет, Бог миловал, никогда на их проклятых сборищах не бывал. А встречаться встречался и не раз беседовал с ними.
– Что ж вы думаете о них? Что это за учение?
– Бесовское, – ответил Герасим Силыч.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Работы на пристани и на прядильнях Смолокурова еще до Покрова были кончены, и Чубалов рассчитал пришлых работников. Рассчитались они честно и мирно – не так, как бывало при Василье Фадееве. После выгонки ненавистного приказчика голоса никто не повышал в работных избах, а ежель и случалось кому хмельком чересчур зашибиться, сами товарищи не допускали его бушевать, а если слов не слушался, так пускали в ход палки и кулаки. Иные работники, особенно дальние, после расчета Христом Богом молили оставить их при смолокуровском доме за какую угодно плату, даже из одного хлеба. Чубалов соглашался, и эти работники были полезнее других, они сделались бдительными и верными стражами осиротелого дома. А это было нелишнее. Не раз были попытки подкопаться под какую-нибудь смолокуровскую постройку, где лежало мало-мальски ценное. Охотников до чужбинки в том городке, где жил покойный Марко Данилыч, было вдоволь, и потому Герасим Силыч по ночам в доме на каждой лестнице клал спать по нескольку человек, чтоб опять ночным делом не забрался в покои какой-нибудь новый Корней Прожженный.
Тихо, бесшумно шла новая Дунина жизнь, хоть и было ей тоскливо, хоть и болела она душою от скучного одиночества. С нетерпеньем ждала она тех дней, когда заживет под одной кровлей с сердечным своим другом Аграфеной Петровной.
Дни и ночи рук не покладаючи Герасим Силыч работал над устройством смолокуровских дел. Они шли успешно; кусовые и косные, реюшки и бударки, строенные на пристани, бечева, ставные, сети, канаты и веревки, напряденные весной и летом, проданы были хоть не вовремя, хоть и по низкой цене, но все-таки довольно выгодно. Лес, на пристани заготовленный на два года, был продан дороже, чем обошелся он Марку Данилычу. Приехал с Унжи Никифор, хорошо уладивши тамошние дела. За унженские дачи в свое время дешево Марко Данилыч заплатил промотавшемуся их барину. Не один год вырубал он десятин по сотне и сплавлял лес на пристани свою и нижегородскую; к тому ж и Корней Евстигнеич, будучи на Унже, не клал охулки на руку, а все-таки Никифор Захарыч, распродавши дачи по участкам, выручил денег больше, чем заплатил Марко Данилыч при покупке леса. С домом оставалось только развязаться, тогда бы и дело с концом, но продать большой дом в маленьком городке – не лапоть сплести. Из местных обывателей не было такого, кто бы мог купить смолокуровский дом, даже и с долгой рассрочкой платежа, а жители других городов и в помышленье не держали покупать тот дом, у каждого в своем месте от отцов и дедов дошедшая оседлость была – как же оставлять ее, как менять верное на неверное? Старым, насиженным местом русский человек паче всего дорожит – не покинет он дома, где родились и сам, и его родители, не оставит места, где на погосте положены его дедушки, бабушки и другие сродники. Внаймы смолокуровского дома сдать было некому – у каждого купца, у каждого мещанина хоть кривенький домишко, да есть, – у чиновных людей, что покрупнее, были свои дома, а мелкая сошка перебивалась на маленьких квартирках мещанских домов – тесно там, и холодно, и угарно, да делать нечего – по одежке протягивай ножки. А главное дело в том, что по всему городку ни у кого не было столько денег, чтоб купить смолокуровский дом, красу городка, застроенного ветхими деревянными домишками, ставленными без малого сто лет тому назад по воле Екатерины, обратившей ничтожное селенье в уездный город. Вот уж семьдесят лет, как тот городок ни разу дотла не выгорал, – оттого и строенье в нем обветшало.
Носились слухи по городу, что молодая наследница Марка Данилыча для того распродает все, что хочет уехать на житье за Волгу. Одни верили, другие не давали веры. «Зачем, – говорили они, – такой молоденькой и богатой невесте забиваться в лесную глушь. Там и женихов-то подходящих нет – одно мужичье: дровосеки да токари, красильщики да валяльщики». Раннюю продажу лодок и прядильного товара тем объясняли, что неумелой девушке не под стать такими делами заниматься, но в продажу дома никто и верить не хотел. Поверили только к Сергиеву дню, когда настали «капустки». В то время по всем городкам, по всем селеньям в каждом доме на зиму капусту рубят, к зажиточным людям тогда вереницами девки да молодки с тяпками[585] под мышками сбираются. А ребятишкам и числа нет, дела они не делают, зато до отвала наедаются капустными кочерыгами. Шум, визг, крик разносятся далеко, и девицы с молодицами, стоя за корытами, «Матушку-капустку» поют:
585
Тяпка – малый заостренный круглый и острый заступ, употребляемый при рубке капусты.