Ах да, Шербаум.

— Как дела? — спрашивает стоящий у меня в головах незнакомец и отпускает мой локоть.

— Извините, — говорит он, — и называет фамилию, которую я не разбираю. — Я врач из этого отеля.

Письмо!

Я хватаюсь за правый рукав. Письма в нем нет.

— Вы в состоянии, фрау Этьен, дойти до машины или нужны носилки?..

— Спасибо, я думаю, что смогу идти.

Врач подставляет руку под мое плечо, чтобы помочь подняться. Я подымаюсь. Легкое головокружение. Я привожу в порядок свою юбку. Делаю несколько неуверенных шагов.

Проходя мимо зеркала, смотрю в него и пугаюсь своего лица, отраженного в нем.

— Пошли! — говорит Шербаум.

«Живо, Этьен, вперед», — слышится мне. Пустяки. «Номер двадцать, выходите, вода нагрета», — раздается где-то по соседству.

Ерунда! Возьми себя в руки! Ты же его не убивала. Это ты обязательно должна доказать.

Но — письмо…

Передо мной идет врач, сзади — Шербаум. Мы выходим из комнаты и покидаем отель.

Снаружи, в коридоре, стоит Андерсен — красавец-блондин. Лифт. Спускаемся вниз. Молчание. Шербаум вдавливает сигару в пепельницу. Врач покашливает. Я внезапно, видимо, под влиянием этого покашливания, а также запахов табака и рома, которые распространяет врач, чрезвычайно отчетливо вспомнила своего учителя математики в Макленбурге.

«Бетина Шиллинг, — говорил он, покашливая и распространяя вокруг сильный запах табака и слабый — рома, — у вас будут большие трудности из-за вашего необузданного темперамента; я бы даже назвал это отсутствием самодисциплины, а это приближается…»

Как давно это было? Двадцать два… Двадцать пять лет тому назад.

Теперь у меня перед глазами всплыли и другие картины..

Как это было тогда?

Картины прошлого возникают, как диапозитивы. Они все яснее, все отчетливее. Да, теперь я знаю…

* * *

Шум. Звуки фанфар. Радиосводки в конце войны передают все чаще. Но все меньше говорят об истинном положении на фронте. Пугающая тишина темных зимних ночей после оглушительного, вибрирующего звука сирены.

Зарево на юго-западе. Там, где Берлин, идет наступление. Иногда раздаются выстрелы из тяжелых зенитных орудий в перерывах между сплошным грохотом разрывающихся авиабомб — далеко, далеко. Случается и поблизости, тогда дребезжат оконные стекла. В небе — близко, далеко, повсюду — ноющий звук летящих самолетов.

Однажды вечером по дороге домой — я возвращалась после праздника, посвященного окончанию школы, — меня застигла воздушная тревога. Я со всех ног бежала в бомбоубежище. Оно находилось под зданием гимназии, наполовину занятой каким-то военным штабом. Я была единственной представительницей женского пола среди двадцати — тридцати мужчин, одетых в форму, и ужасно задавалась.

Было холодно, и сравнительно молодой майор, командовавший людьми, дал мне глотнуть рома из фляжки. Я не привыкла к алкоголю, но не хотела говорить «нет», чтобы не казаться жеманной, и выпила три походных стакана. Мне сразу стало тепло, но в голове все смешалось, затуманилось. Короче, когда дали отбой воздушной тревоги, я была в стельку пьяной. Естественно, заметила слишком поздно, что я и майор остались в подвале одни. Этот рыжеватый блондин богатырского вида подошел ко мне, пошатываясь, положил руку на плечо и тихонько так начал говорить, какая я симпатичная девушка, что не надо волноваться, а надо быть с ним полюбезнее…

— Всего один поцелуйчик, ничего особенного…

Его дыхание обдавало меня запахом сигар и рома. И когда я в полубессознательном состоянии, да еще в последней стадии опьянения все же попыталась ему сопротивляться, он залез свободной рукой вовнутрь пальто, расстегнул блузку и обхватил мою грудь, тихо приговаривая: «Так лучше, моя милая девочка… ай-ай, какие у тебя прелестные титечки, да ты и сама бравенькая… уже готова для любви…»

Он медленно клонил меня книзу, на матрас, набитый сеном, на котором мы сидели, схватил меня за бедра, коленями сжал мои ноги так, что я уже оказалась почти вся под ним, но вдруг, как пловец из водоворота, я, вырвавшись из моего опьянения злополучным ромом, почувствовала его горячие руки у себя под подолом и моментально стала трезвой как стеклышко.

Он, должно быть, сильно испугался, когда маленькая, глупенькая и, на первый взгляд, уступчивая девушка из захолустного городка превратилась в стальную пружину, въехала ему коленом в живот, фыркнула, как кошка, и стремительным прыжком вскочила на ноги.

Моя атака так его ошарашила, что он свалился с матраса и тупо глядел на меня снизу вверх.

— Если бы фюрер об этом узнал! — прошипела я и посмотрела на вызывавшего у меня одно только отвращение поверженного наглеца, а затем начала застегивать блузку.

За этим последовало нечто совершенно неожиданное уже для меня: майор начал безудержно смеяться. Он смеялся и смеялся, да так, что дрожали стены подвала, словно хохотала целая дюжина подвыпивших ландскнехтов.

— Нет! — кричал он. Он лежал на спине и колотил в исступлении кулаками по полу. — Нет, это немыслимо! — Он поперхнулся от смеха. — Если бы фюрер!.. Этот импотент, это дерьмо, кумир девиц из старогерманской провинции! Нет. Это невозможно… Если бы фюрер… Очаровательно!.. Ну, и что же тогда бы случилось? Фюрер! Ха-ха-ха…

Мое удивление сменилось подлинным ужасом. Человек сошел с ума! Без сомнения, он тронулся. Как это можно — немецкий офицер, и вдруг — такое о своем фюрере! А потом — этот смех… Я сжала свою кровоточащую руку, которую поцарапала о его железный крест. Тут же выскочила по лестнице из подвала и помчалась по улице, словно за мной гнались.

Отец заключил меня в объятья, когда я почти без чувств ввалилась в дом. Потом, собравшись с духом, я рассказала, запинаясь и заливаясь слезами, взбудораженная, дрожащая от холода и от страха, о пережитых неприятностях. Я просила отца приговорить этого человека к расстрелу — только к расстрелу! Сразу же на месте и расстрелять! И не столько потому, что он покушался на мою честь, а потому что он затронул честь фюрера

— Ничего не поделаешь, сердце мое, — сказал отец, и я, к своему удивлению, увидела, что он прячет улыбку. — Ты скоро согреешься и заснешь, забыв все свои страшные приключения… Иди сюда, Юльхен, — обратился он к тете, которая, с трясущимися губами и сползшими на самый кончик носа очками, стояла рядом, скрестив руки на груди. — Иди положи девочке на кровать теплое одеяло.

* * *

Лифт остановился.

Я откинула со лба сбившуюся прядь, отбросила прочь воспоминания и вернулась в эту неприятную для меня действительность…

Я должна была остаться дома вчера… Почему я не осталась? Почему не предупредила Неле, почему не сказала ей, что у меня любовное послание к ней ее собственного отца?

Вместо этого мне зачем-то понадобилось вести переговоры с человеком, вдовой которого я себя считала, и который по имевшимся у меня сведениям (и я в это верила) был убит.

Андерсен с моим багажом идет впереди: Шербаум на небольшой дистанции следует за мной. Врач исчез. Не попрощавшись. Боже! Разве он обязан прощаться с убийцей?..

Я сажусь в машину. В авто нет ни забытых на сиденье перчаток, ни разбросанных повсюду газет, ни шарфа, ни болтающейся перед ветровым стеклом фигурки льва, тигра или обезьяны, подвешенной к зеркалу, — только тетрадка в зеленой обложке лежит в открытом выдвижном ящике. «Журнал поездок» — напечатано на ней.

Они должны сюда заносить каждую поездку, сообразила я: «Арест Этьен Бетины (убийство Куртеса); отель „Кайзер“, 14 км…» или что-нибудь вроде этого. Порядок должен быть во всем.

Андерсен кладет мой чемодан на свободное — переднее — сиденье, садится за руль, трогает машину с места.

Он ведет ее очень уверенно. Мы едем по оживленным улицам. Справа и слева помещения различных бюро, жилые дома, магазины, гостиницы, фасады из камня, бетона, кирпича, облицованные гранитом и мрамором. Люди идут или стоят на остановках. Продавщицы, деловые люди с «дипломатами», замешкавшиеся дети. Я гляжу на все это словно в первый и последний раз.