И когда Клер Бейз завершила рассказ, я поднялся с пола, подошел к моему окну; и снова стал смотреть; и я думал: «Но этого не может быть, и нет, и не будет».
Она встала с кровати и подошла ко мне, и тогда мы оба безмолвно поглядели в окно, на видневшуюся вдали несуразную имитацию дворцов страны, где прошло ее детство: была луна и тучи; ее грудь касалась моей спины. Клер Бейз провела ладонью по моему затылку, и я повернулся, и мы взглянули друг на друга так, словно были друг для друга недреманными и сострадательными очами: такие очи возникают из прошлого, и это уже не имеет значения, потому что очам этим уже давно ведомо, какими следует нам видеть друг друга: может статься, мы посмотрели друг на друга так, словно доводились друг другу братом и сестрой (старшими, в обоих случаях) и сожалели, что не можем любить друг друга сильнее, чем любили. Или сильнее, чем любят, будучи братом и сестрой. И вот тогда-то мне сами собою вспомнились стихи, я прочел их в виде цитаты, их написал другой английский автор, о котором, в отличие от Госуорта, известно немало, только вот относительно смерти не все ясно: она была насильственной, но дошла до нас как легенда, ее надо вообразить себе, как пришлось вообразить смерть Клер Ньютон: тот автор был заколот кинжалом, не дожив до тридцати, в один из дней Троицына триместра, тридцатого мая, четыреста лет назад, в Дептфорде,[70] что значит «глубокий брод», на берегу реки Темзы, а Темза – имя, под которым река Айзис известна во все времена и повсюду, кроме Оксфорда. И мне подумалось: «Thou hast commited fornication: but that was in another country and besides, the wench is dead». В переводе: «Повинен в блуде ты, но это было в другой стране, да и к тому же девка уже мертва».
На следующий день, когда Клер Бейз подвезла меня в своей машине к двери моего оксфордского дома (и хотя было еще светло, мы не прятались), я увидел, что за цыганкой-цветочницей, в праздничные дни торговавшей напротив моего дома, заехал ее муж-невидимка в современном и чистеньком фургончике. Это означало, что день уже клонится к вечеру, несмотря на неизменный весенний его свет, застывший в воздухе и мягкий, и оставалось недолго ждать часа, когда мира слабосильный механизм вновь придет в движение и время покоя кончится. Я с радостью осознал, что избавился от очередного воскресенья, изгнанного из бесконечности.
Двое из троих умерли, с тех пор как я уехал из Оксфорда, но Клер Бейз не из их числа, умерли Тоби Райлендс и Кромер-Блейк, так уж было предопределено, что умрут эти двое. Тот, кто был для меня отцовским и материнским образом и моим проводником в этом городе, умер через четыре месяца после моего отъезда, и для него уже не состоялся новый Михайлов триместр и новый учебный год; и таким образом, мой второй и последний учебный год оказался последним и для доктора Кромер-Блейка, прожившего в этой водной стихии куда дольше, чем я. А Тоби Райлендс умер два года спустя (и, стало быть, только два месяца тому назад); вот он-то и сообщил мне срочной почтой о смерти Кромер-Блейка; у Райлендса же остались и дневники Кромер-Блейка, которые он позже, уже на пороге смерти, в своем завещании распорядился переслать мне в Полуденный край, дабы я стал хранителем оных. Письмо Райлендса было весьма лаконично, словно ему не хотелось тратить лишних слов ни на событие, которое было более чем ожидаемым, ни на человека, который после своей смерти становился зеркалом, и для него – зеркалом нежеланным: казалось, теперь именно Райлендс не был расположен навещать Кромер-Блейка – ни его могилу, ни память о нем.
Кромер-Блейка похоронили в Лондоне, откуда он был родом (из северной части); и хоть не пришлось прибегнуть к сбору доброхотных пожертвований, чтобы оплатить погребение того, кто так и не стал казначеем, на похоронах народу было немного, почти исключительно коллеги (столь солидарные, столь щедро наделенные чувством юмора) из Тейлоровского центра. Священник, который прочитал заупокойные молитвы и сказал надгробное слово, не счел бестактным потребовать, чтобы вышли дети, находившиеся в католической церкви Мраморной Арки и приехавшие туда вместе с родителями, двумя коллегами покойного, чтобы, воспользовавшись субботней поездкой в Лондон, провести остальную часть дня в зоопарке. Из семьи Кромер-Блейк (отец с матерью, брат-холостяк и замужняя сестра) присутствовал только брат покойного Роджер; он, видимо, торопился и сразу же по завершении обряда, ни с кем не простившись, умчался в спортивной машине (возможно, марки «астон-мартин»). На похоронах не было ни Брюса, друга Кромер-Блейка, ни Дайананда; от этого последнего Кромер-Блейк окончательно отдалился в последние месяцы, судя по его дневникам, которые я позже прочел целиком, но понял лишь частично. Было также несколько членов его колледжа, хоть отсутствовал warden лорд Раймер, которому Кромер-Блейк оказывал когда-то одолжения – по принципу «рука руку моет», – но зато присутствовал экономист Хэллиуэлл, от которого по окончании заупокойной службы все разбежались, чтобы не забрызгаться его единственной темой. Сообщение о смерти Кромер-Блейка появилось в «двух общенациональных газетах, обе обошлись с ним не очень сочувственно», как загадочно выразился Райленде. Письмо заслуженного профессора было лаконичным, чувствовалось, что писал он наспех, чтобы поскорее отделаться от обязанности; но писал взволнованно. «Кромер-Блейк знал, что с ним, вот уже почти год, узнал в прошлом декабре. Как мужественно держался. Перед людьми сносил свой страшный приговор беззаботно, так говорят все, кто продолжал с ним видеться. Диву даешься, как иной раз люди, которых можно бы назвать непредсказуемыми, проявляют удивительное присутствие духа. Какая неизбывная печаль. Мне никак не уйти от мыслей о нем». Вот и все, или почти все, что было в письме, посланном срочной почтой; в конце значился лондонский адрес, на который, при желании, можно было бы отправить в память Кромер-Блейка пожертвование в фонд некоего благотворительного общества.
Я ничего не послал, хотя поначалу собирался. Говоря по правде, я попытался забыть о его смерти, как только узнал о ней, и отчасти мне это удалось: не так уж трудно забыть такое, когда мертвый уже далеко, а тот, кем он был при жизни, становится достоянием прошлого. В последний раз, когда я виделся с Кромер-Блейком, он снова чувствовал себя неважно, скорее плохо. Любезно (всегда был любезным) предложил доставить меня и мои громоздкие чемоданы, набитые книгами, к вокзалу, откуда мне предстояло добраться до Лондона; оттуда поезд и hovercraft[71] должны были доставить меня в Париж, а из Парижа еще один поезд должен был привезти меня в Мадрид, в Полуденный край. Но вечером накануне моего отъезда ему стало хуже, он позвонил мне, сказал, что на следующий день ему лучше не выходить из дому. А потому я прервал сборы и зашел к нему в колледж попрощаться. Хотя был конец июня и погода стояла теплая и очень приятная, он принял меня, лежа на софе и прикрывшись одеялом, как Саския на наброске: водопад складок, прикрывавший ему ноги, был на сей раз в клетку, мантия висела за дверью, черная, длинная; и так же точно висит теперь моя в Мадриде, у меня дома. Он утратил одну из принадлежностей своего эстетического маскарада. Телевизор был включен, давали оперу; звук он убрал. Сказал, что его познабливает, температура немного подскочила; не помню, о чем мы говорили, забыл, как забываешь все, чему в тот момент не придаешь значения, как забываешь все, что не затрагивает тебя, ибо в тот момент, когда такие вещи делаются или говорятся, не знаешь простой истины: все, что делаешь, или говоришь, или видишь, наделено значением и весомо. И в нашем прощании в тот момент, казалось, ничего такого не было, или почти не было, и мне хотелось думать, что Райлендс сгущает краски в своих пророчествах (а Кромер-Блейк и впрямь казался таким беззаботным); и мысли мои устремились к тому, что меня ждет (к будущему, где прозрачность и гладь), а не к тому, что я оставляю (к прошлому, где туман, где ухабы да изломы). Помню только, что обычная его бледность дошла до предела и что он временами невольно поглядывал на беззвучно распевавшего Фальстафа; в бледности не было ничего необычного: во время экзаменационной сессии цвет лица у донов всегда такой. Но в тот вечер бледность Кромер-Блейка почти сравнялась в цвете с его преждевременной сединой, становившейся раз от разу все белее и белее. Я посидел у него недолго, было поздно. Мне предстояло заканчивать сборы, а ему, наверное, хотелось дослушать Фальстафа.