Я, когда выпью, несловоохотлив, но слушатель хороший. Кромер-Блейку выпитое не мешало говорить без запинки, но все же временами он забывал, с кем говорит, и упоминал о чем-то, чего от меня вовсе не утаивал (потому, наверняка, что я не собирался остаться здесь навечно), но по поводу чего высказывался бы не столь прямолинейно, будучи трезв. Будь я человеком недоброжелательным (таковым не являюсь), я бы подавал ему реплики, нацеленные на то, чтобы он остался при своем скверном настроении и рассказал мне во всех подробностях об этой размолвке, вызванной соперничеством – сентиментальным или сексуальным. Но, по правде говоря, в ту ночь меня эти подробности не интересовали, хотя потом мне пришлось спрашивать себя обо всем этом, и не просто из любопытства, а из потребности знать правду. Мне захотелось узнать, кто такой этот человек («Джек»), которым в те дни так интересовались и Дайананд, и Кромер-Блейк, а может, точнее сказать, которого оба старались удержать при себе; мне захотелось узнать, кто же был связующим звеном между обоими, кто играл в жизни обоих такую важную роль; потому что, вполне возможно, именно этот человек, вызвавший у меня в ту зимнюю ночь разве что некоторое любопытство, и был тем, кто соединил обоих в вечности жизни и смерти, хотя один пока еще пребывает с живыми, а другой – уже с мертвыми.
– А как Эдвард Бейз? Тоже сущий фанатик? Или, скорее, он как декан Йоркского колледжа?
Кромер-Блейк рассмеялся благодушным смешком, к нему сразу вернулся юмористический тон, с которого началась наша беседа.
– Все мы время от времени ведем себя как декан Йоркского колледжа. Вижу, ты всерьез думаешь о Клер.
– На самом деле нет. По-моему, все еще думаю об одной молоденькой девушке, видел ее несколько дней назад в лондонском поезде, а вчера увидел снова на Брод-стрит. Но кто такая – не знаю, может, больше не увижу, так что, полагаю, могу подумывать также и о твоей приятельнице Клер. – «Вот кретин, – сказал я себе, – почему бы не задуматься о чем-то, в чем есть прок и интерес? В связях между людьми, когда связи эти некровные, никогда нет ни проку, ни интереса; возможное разнообразие в формах поведения минимально; все неожиданности – мнимые, все шаги – в одну сторону, все на уровне детства: все способы постепенного сближения, доведения до кульминации, разобщения; полнота обладания, размолвки, сомнения; уверенность, ревность, разрыв, смех – все наскучит, не успев начаться. Я в помрачении, потому что живу вне мира, мне уже не отличить то, чему стоит посвящать мысли, от того, чему посвящать мысли не стоит. Я утратил внутреннее равновесие, мне не следует думать ни о той молоденькой девушке, ни о Клер Бейз. Поступать с ними могу как угодно, но только не думать. Сейчас я пьян и в помрачении, времени у меня хоть отбавляй, становлюсь кретином в этом неподвижном городе, куда меня занесло». Вслух я резюмировал свои размышления следующим образом:
– Мне не следует думать обо всем этом, надо бы думать о вещах поинтереснее. А главное, говорить о вещах поинтереснее. Извини.
– Ты считаешь, есть вещи поинтереснее? – Кромер-Блейк снова посерьезнел, хотя и не в такой степени, как раньше, не утратил ни хорошего настроения, ни благодушия. Все это – болтовня после ужина. Он вытянул сигарету из пачки, которую я положил на стол, кое-как закурил с помощью моей зажигалки. Никогда при нем не было ни табака, ни огонька. Сигарету держал словно карандаш. Не затягивался. Не умел он курить.
– Ладно, – сказал я и допил свой бокал, размышляя над ответом; Кромер-Блейк налил мне снова. Рука его обрела обычную твердость. Я зажег ему сигарету как следует.
– Спасибо. Взгляни на меня, взгляни на Дайананда, взгляни на Раймера, взгляни на Кэвенафа, взгляни даже на Тоби либо на Потрошителя, хотя эти-то, и по возрасту и по складу характера, наверняка ведут целомудренную жизнь. Взгляни, разумеется, на Теда. Ладно, ты их знаешь маловато, но я-то – досконально. Знаю их. Все думают исключительно о мужчинах и о женщинах – и ни о чем другом, весь день в целом – совокупность формальностей, в какой-то миг можно остановиться и подумать о мужчинах и женщинах, только и исключительно о них; работу или занятия прерывают единственно для того, чтобы выкроить время на мысли о них; даже когда они с нами, мы думаем о них, по крайней мере я. В скобках остаются не они, а преподавание и научная работа, чтение книг и писание статей, конференции и церемонии, ужины и сборища, финансовая и политическая суетня, словом – все то в совокупности, что в нашем понимании есть деятельность. Полезная деятельность, та, что приносит нам деньги, и уверенность в себе, и уважение окружающих и позволяет нам жить; та самая, благодаря которой каждый город, каждая страна живет динамичной и упорядоченной жизнью. И она-то, эта деятельность, дает нам возможность в перерывах предаваться со всей интенсивностью раздумьям о них. И даже в этой стране дело обстоит именно так, вопреки нашим претензиям и нашей репутации, вопреки всему, во что мы сами предпочитаем верить. Именно эта деятельность – то, что берется в скобки, а не то, что остается за скобками. Все, что делается, о чем размышляют, все прочее, о чем размышляют и что замышляют, – только средство для того, чтобы думать о них. Даже войны развязываются ради возможности вернуться к мыслям о них, ради того, чтобы подновить эти неотступные раздумья о наших женщинах и наших мужчинах, о тех, кто уже был нашим или мог бы быть, о тех, кого мы уже знаем или никогда не узнаем, о тех, кто был молод или еще будет, о тех, кто уже побывал у нас в постели или никогда там не побывает.
– Сладостное преувеличение.
– Может статься, но именно это – то, что я вижу и в самом себе, и вокруг. Вижу даже в этом городе, где, как предполагается, учебный процесс не оставляет ни времени, ни места для чего-либо другого. И так будет всегда. Я знаю: когда состарюсь и выйду на пенсию и вся моя жизнь сведется к тому, чтобы принимать неискренние почести да возиться в саду, я по-прежнему буду думать о них, буду останавливаться на улице, чтобы полюбоваться людьми, которых сейчас еще нет на свете. Единственное, что не изменится, я уверен. И по этой причине я сейчас думаю о них так интенсивно. Вырабатываю и коплю воспоминания на будущее, готовлю себе немного разнообразия на время старости. Старость у меня будет одинокая, как у Тоби. Тебе бы стоило с ним подружиться.
– А к Клер Бейз мне тоже стоит приглядеться? О ком думает она?
– О, не знаю, я говорил о мыслях мужчин, я знаю хорошо только мужчин, только насчет них уверен, что знаю, каковы они, небольшие вариации погоды не делают. Могу предположить, что Клер думает о своем муже, еще о своем сыне, вероятно; и о своем отце тоже, у них, насколько мне известно, отношения напряженные и неоднозначные: обида и беззаветная преданность, надежда и негодование, нечто в этом духе. Могу предположить, что для нее существуют только мужчины, как и для меня. Детство ее прошло среди женщин, в Египте и в Индии, но самой главной из женщин, матери, при ней не было. Клер никогда не говорит о матери, по крайней мере до сих пор не говорила; мне кажется, мать Клер умерла, когда та была совсем маленькой; может, умерла в родах, не знаю, Клер никогда о ней не упоминала в моем присутствии. Отца – он дипломат – она в детстве видела редко. По ее рассказам, все детство она прожила при какой-то нянюшке, смуглокожей и в долгополых одеяниях; взгляд Клер смягчается, стоит ей увидеть на улице переселенку, еще не отказавшуюся от ярких нарядов своего родного края. Жизнь у Клер была странная, частый случай среди тех англичан, для которых родина только слово, пока не возвратятся в Англию, уже взрослыми, или пока не побывают здесь впервые. Сейчас такие уже почти перевелись, вымирающая порода. Сюда она приехала учиться и кончила тем, что осталась здесь преподавать. Редкий случай. Наши выпускники в большинстве устраиваются там, где пахнет большими деньгами, – в финансовых и правительственных органах, даже если в чем и разбираются, так только в Гонгоре и Сервантесе. Это привилегия тех, кто здесь учится, предполагается, раз уж выдержали наши методы и нашу муштру – хотя муштра-то становится все мягче и мягче, – значит, способны справиться с какой угодно задачей, пусть даже научились всего лишь скандировать сонеты да мямлить чепуху про Кальдерона или про Монтеня на устных экзаменах. Только те из нас, кто меньше всего приспособлен к жизни в мире, вроде меня, в конце концов возвращаются сюда с мантией на плечах. – Кромер-Блейк сбросил, наконец, свою собственную, и я воспользовался этим моментом, чтобы избавиться от моей, – так и не привык носить ее в неофициальной обстановке, а когда надевал, всегда находил в ней подозрительное и неприятное сходство – в моем случае, по крайней мере, – с важной принадлежностью испанского национального костюма, нелепым и, к счастью, вышедшим из употребления плащом. Кромер-Блейк аккуратно повесил мантию на дверь и снова сел. Он все пил и пил портвейн, вслед за первой моей сигаретой закурил вторую, которую попытался было зажечь с середины. Воздух над ним полнился дымом: не профильтрованный легкими, дым был куда плотнее и эффектнее, чем тот, который время от времени выдыхал я (профильтровав). Кромер-Блейк был пьян, и, возможно, гораздо пьянее меня, но говорил по-прежнему с той же решительностью и непринужденностью, что и в тех случаях, когда хотел расправиться с каким-нибудь коллегой из другого университета, приглашенным участвовать в одном из семинаров, которые проводились еженедельно в библиотеке Тейлоровского центра (крайне жестоко обходился со жрецами культа Гарсиа Лорки, которого именовал пустобрехом и плутягой: он обожал вставлять старые жаргонные словечки, когда говорил на моем языке).